Изменить стиль страницы

– Нет, нет, – засмеялась Аня. – Пусть будут умные речи и свежий воздух.

От него не укрылось, однако, зябкое движение ее плеч, и, обругав себя болтливым болваном, он остановился и беспомощно спросил:

– Анечка! Но куда же нам плыть? Ко мне? Но там папа, и у него гости. Пропивают подачку от кооператива «Дракон» за статейку о его трусах, майках и кальсонах. Кальсоны «Дракона» – подарок судьбы. В них убегу от любой я беды. Макарцев предложил в качестве рекламы, папа рассвирепел. К тебе? Я боюсь твоей мамы. Она взглянет на меня, как на прожженного соблазнителя. Я напишу ей заявление с обязательством предложить тебе руку, сердце, заработок врача «Скорой» с учетом дополнительных дежурств и с просьбой принять меня в дом и предоставить спальное место на коврике у порога. Обязуюсь также оказывать безвозмездную медицинскую помощь всему семейству и принимать роды у Греты. Господи, отчего я так жалок?!

– А я-то думала, мы с тобой чудесно гуляем. Вон, гляди, левее и выше… Видишь? Стены, а над ними колокольня. Андреевский монастырь. Ты не туда смотришь! – укорила его она.

А он и вправду, мельком глянув поверх деревьев Нескучного сада и едва различив вдалеке смутные очертания какого-то здания, а еще выше проступающий из подсвеченного фонарями мрака огромный недостроенный дом Академии Наук с красными редкими огоньками на крыше под черным небом, не отрывал теперь взгляда от ее лица, таинственно мерцающих глаз, родинки на левой щеке, полуоткрытых губ с белой полоской зубов между ними.

– Не туда, – шептала она, – не туда ты смотришь…

– Туда, – точно таким же шепотом отвечал он, привлекая ее к себе. – Ты моя любимая…

– Сережинька… – еле слышно отозвалась Аня и, обеими руками обхватив его за плечи, как маленькая девочка, прижалась к нему. – Это правда?

– Правда. Правда. Правда, – трижды, будто заклинание, повторил он, целуя ее в холодные губы.

К реке, в тишину и ночь, скатывался сверху гул бегущих по Ленинскому проспекту машин.

Но они были уже восхи́щены с земли и стояли, обнявшись, совсем на другой планете. Здесь тоже была река с черной, дымящейся водой и припорошенным снегом молодым ледком у берегов; был мост из гулкого железа, посередине помеченный тремя туманными огнями, застывшие в зимнем оцепенении деревья и укрытые белесой мглой дома и улицы противоположной стороны – но это было лишь самое поверхностное, внешнее сходство с миром, который беспечально покинули они. Ибо если там они страдали от невозможности быть вместе, если всякая их встреча была заранее омрачена печалью неизбежного расставания и если даже в будущее они заглядывали с робостью людей, познавших тщету своих притязаний на счастье, – то здесь, оказавшись наконец вдвоем, прижавшись друг к другу и согреваясь общим теплом, смешавшимся дыханием и близостью, сулящей когда-нибудь близость самую тесную, они становились не ведающими забот птицами, получившими в дар божественную легкость и ощущение великой полноты бытия.

– Мы с тобой… – шептал Сергей Павлович и, будто повторенные эхом, но уже не его, а другим, дивным, Аниным голосом слышал в ответ те же слова:

– Мы с тобой…

– Я тебя люблю, – шептал он, замирал в ожидании эха и после минуты волнений и тревог с ликующим сердцем слышал:

– Я тебя люблю.

– Мы не расстанемся никогда, – сквозь пуховый платок на ее голове шептал он Ане в ухо, и она откликалась:

– Мы не расстанемся…

– Никогда! – требовал он от нее последнего слова, но прямо ему в губы вышептывала она страх перед судьбой, которой может прийтись не по нраву столь вызывающая уверенность людей в своем будущем. – Никогда, – наперекор ее страхам повторял он. – Иначе зачем мне она, моя жизнь?!

Но не только в Нескучном саду встречались они. Однажды, предварительно созвонившись, отправились к Зиновию Германовичу, обитавшему на Малой Бронной, в коммуналке, в маленькой комнате с окном во двор. Следуя к нему, рассуждали (преимущественно Сергей Павлович) на темы одиночества, с одной стороны, и радостей семейной жизни, с другой. Вот он приходит домой, наш Зина, и почти замертво валится на диван. Ведь у него есть диван, не правда ли?

– Есть, – кивнула Аня.

И пусть гремит о нем слава первого «моржа» нашей большой деревни, пусть налиты мощью его десница и шуйца, пусть, словно матерый олень, он еще готов догнать и покрыть распутную олениху – но разве вечерами не стонет от усталости его семидесятитрехлетняя плоть? Гудят натоптавшиеся за день ноги, ноют руки, намявшие десяток спин и два десятка ляжек, среди которых, надобно заметить, попадаются спины размером с концертный рояль и ляжки, подобные слоновьим, трещит голова от общения с директором, запойным пьяницей, поклонником «Протоколов» и поборником чистоты славянской расы, за каковую он готов принять блаженную кончину в парилке вверенной ему бани. И кто утешит его? Кто накроет одеялом? Кто проведет заботливой, хотя, может быть, и несколько морщинистой ладонью по его наголо бритой голове? Кто шепнет ему слова утешения? И кто, наконец, поставит на проигрыватель пластинку с его любимым, поначалу тягучим, а потом бурным «Болеро»? Друг милый! – горестно восклицает он, обнимая тощую подушку в давно не стиранной наволочке. Где ты?! Но в ответ доносится ему лишь гром кастрюль с коммунальной кухни и сварливый голос соседки, обличающей Зиновия Германовича в восьмом смертном грехе, а именно – в оставленном им после себя свете в уборной. Тусклая лампочка, сорок свечей. Не столько светит, сколько ссорит.

– У Зиновия Германовича, – вступилась Аня, – очень милые соседи. Две московские старушки и молодая пара, студенты.

Сергей Павлович отмахнулся. Может быть. Но что это меняет по сути? Жизнь должна клониться к закату, сопровождаемая верной любовью и неутешной печалью. Человек и без того будет одинок в смерти, чтобы одному как перст влачить ему дни своей жизни. И если бы он лично не вкусил от этой мýки одиночества! И Сергей Павлович изобразил Ане, как, едва дыша, является он домой после дежурства. Мрачный город с полутемными улицами и подъездами, где хоть глаз коли – ничего не видно, укатал его. Но гаже всего какая-нибудь прицепившаяся репейником подленькая мыслишка – а не промахнулся ли он, к примеру, со стариком Пашковым, полковником в прошлом и кадровиком какого-то НИИ в настоящем? Был ли у него всего-навсего приступ ишемической болезни, или вдруг вскоре после отъезда «Скорой» его свалил обширный инфаркт, и в предсмертном страдании он хрипит на полу? Кругленькая, толстенькая, на коротких ножках, страдающая астматической одышкой его жена мечется между ним и телефоном – но поздно. Полковник, похоже, свое отслужил. Или Елена Абрамовна из дома на углу Малой Грузинской и Большого Тишинского с верхним давлением двести восемьдесят и нижним – сто двадцать! Напрасно пытался Сергей Павлович отвезти ее в больницу. Пухлой белой дрожащей рукой она указывала на черненькую, старенькую, отвратительного, надо признать, вида и нрава собачонку и с непередаваемой нежностью говорила: «А с ней что будет?»

Собаки! Что вы делаете с людьми?!

Как верблюд, он приволакивает домой горб усталости и тревоги. Хорошо, если нет папы. Тогда можно хлебнуть чая, сжевать какой-нибудь бутерброд, выкурить папиросу и рухнуть в постель, дабы во сне увидеть все то же: темную улицу, мрачный подъезд, обшарпанную дверь, которую открывает обнаженная по пояс худая женщина с выпирающими ключицами и коричневыми сосками на маленькой, поникшей груди и сухим от ненависти и горя голосом прямо в лицо Сергею Павловичу говорит: «А он вас не дождался». И с громом захлопывает дверь.

– А меня охватывает исступление, я изо всех сил колочу в дверь, в стену, давлю звонок и все кричу, кричу, что этого не может быть, что это ошибка, он жив, и мне всего-то и надо произнести над ним одно слово… Одно только слово!

– Какое? – спросила Аня, с нежностью и состраданием засматривая ему в лицо.

– Да откуда я знаю! – едва не закричал в ответ Сергей Павлович, и шедший по Большой Бронной им навстречу полный человек в кожаном пальто с меховым воротником, портфелем в руках и седой бородкой клинышком испуганно отпрянул в сторону. – И никто не знает! Он, может быть, знал…