Изменить стиль страницы

Точнее всех оказался папа, однажды утром бросивший на сына взор мутных и воспаленных после совершенного накануне возлияния глаз и определивший, что чадо влюблено. «Узнаю коней ретивых по каким-то там таврам, ну а юношей влюбленных, – тут он прегадко ухмыльнулся и осквернил великого поэта, а заодно и чувство Сергея Павловича, – по выпирающим порткам». Боголюбов-младший вскипел, но смолчал. Папа же, будучи в угнетенном расположении духа и наипоганом состоянии тела, велел сыну зарубить себе на носу, что осуществление матримониальных планов незамедлительно влечет за собой освобождение занимаемой жилплощади. «Мне тут, – указал Павел Петрович на стены и потолок кухни и заваленную грязной посудой раковину, – на старости лет только коммунальных склок не хватает». Вслед за папой в тайну Сергея Павловича проник друг Макарцев. Выражаясь точнее – был к ней допущен самим ее обладателем, которому, в конце концов, понадобился наперсник, конфидент и дружески расположенный слушатель, кому в разумных пределах он мог бы излить свою душу. В итоге Макарцева посетила Муза и нашептала ему следующие строки: «Боголюбов влюблен – но не в Бога, коллеги, не в Бога! Неизвестная пери его умыкнула у нас. Потому он так светел, потому так отзывчив и ласков, что еще не настала пора и не пробил мучительной трезвости час».

«Что с тебя взять, с дурака», – выслушав, отозвался Сергей Павлович.

Однако даже в эти безо всякого преувеличения наисчастливейшие времена он вдруг испытывал порывы безумного нетерпения. В горле пересыхало от желания немедля прошибить все стены, за которыми было спрятано дело Петра Ивановича. Он принимался составлять новые заявления, одно убедительней другого, тайком от папы перестукивал их на его машинке и рассылал по всем мыслимым и немыслимым адресам. Однажды, всю ночь проворочавшись с боку на бок, рано утром кинулся на телеграф и отправил в ЦК КПСС, лично М. С. Горбачеву телеграмму такого содержания: «В нарушение конституционных прав и нравственных норм КГБ отказывает ознакомить меня со следственным делом моего деда, священника П. И. Боголюбова, незаконно репрессированного и погибшего в тридцать седьмом году. Прошу Вашего вмешательства». Через день позвонили. Папа поднял трубку и, недовольно откликнувшись: «Да!», вслед за тем упавшим голосом промолвил: «Сейчас».

– Тебя, – шепнул он сыну. – Оттуда! – И он возвел глаза к потолку.

А Сергею Павловичу милый женский голос сообщил, что его телеграмма на имя Генерального секретаря ЦК КПСС получена и что после соответствующей проверки ему в течение месяца будет дан ответ.

– В Цека писал? – осведомился папа.

Сын кивнул.

– Горбачеву?

– Ему.

– Как это для меня, отца, ни прискорбно, – и Павел Петрович развел руками, изображая родителя, удрученного постигшей его неудачей с воспитанием наследника, преемника и продолжателя рода, – но на конкурсе мудаков ты бы занял предпоследнее место.

– Это почему же? – безо всякого гнева спросил наследник и продолжатель.

– Да потому, что у тебя что здесь, – и папа, не соразмерив сил, пребольно стукнул себя по лбу, – что здесь, – он осторожно постучал костяшками пальцев по деревянной столешнице. – Нашел кому бить челом! У кого искать справедливость! И на Старой площади волки, и на Лубянке волки, и если они между собой грызутся, то это вовсе не значит, что одна стая лучше другой! Ты чего хотел? Ты на что рассчитывал? Ты, небось, думал, что вот, как там, – и Павел Петрович снова ткнул пальцем в потолок, – твою писульку получат, так и начнут Лубянку трясти: дайте, мать вашу, дело Петра Ивановича Боголюбова его безутешному внуку! Ведь скорбит внучек, глазки выплакал, все ходит, все бродит, дедушкину могилку ищет! – И папа даже изобразил Сергея Павловича в образе охваченного горем внука, для чего принялся расхаживать по кухне на полусогнутых ногах, тряся головой, открыв рот и уставив нарочито тупой взгляд в покрытый потрескавшимся линолеумом пол.

– Тебе не в журналистику надо было, а на сцену, – оценил представление младший Боголюбов.

– Мне, может, много куда была дорога открыта. И песню про это пели: молодым везде у нас дорога. Слыхал? А старикам везде у нас почет. Под такие песни сажать и расстреливать – одно удовольствие! И ты, Сережка, и не помышляй, что они другие теперь песни любят. И не пиши ты, Господа Бога ради, никуда, и к Ямщикову не звони и не ходи, не давай им повода себя запомнить. А, это тот Боголюбов? – Павел Петрович наморщил лоб, словно бы припоминая. – Сын того Боголюбова, что в «Московской жизни»? А чего это они у нас так вольготно живут? А ну, давайте-ка научим их свободу любить. И все, Сережка! Финита наша с тобой комедия! Я-то ладно, я свое уже прожил и пропил, но ты! Сорок два года, влюблен, Евангелие читаешь – вот и люби! И читай! И верь себе, как дед твой верил, что Бог есть, и за Ним, как за главным редактором, последнее слово! Ему, я думаю, если Он там где-то сидит, – и папа возвел очи горé, – мы все давным-давно опротивели. Неудачное племя! И Он нас всех скоро прихлопнет, как тараканов. – С этими словами Павел Петрович смахнул со стола здорового рыжего прусака и на полу предал его немедленной казни. – Им теперь что ночь, что день. Обнаглели. – Кряхтя, он нагнулся, поддел выдранной из «Московской жизни» страницей расплющенного таракана и выкинул его в помойное ведро. – Вот и с тобой так же.

– Кто? – брезгливо глядя на мокрое пятно, оставшееся на полу после гибели прусака под старым папиным тапочком, спросил Сергей Павлович. – Бог?

Папа посмотрел на него с сожалением.

– Им твой Бог не указ. Не лезь к ним. И про все забудь.

Звонок со Старой площади разволновал Павла Петровича не на шутку. Он взад-вперед ходил по кухне, натыкаясь на табурет и с бранью отшвыривая его, пока тот, наконец, не свалился набок. Как Иеремия, он пророчил сыну темницу, допросы с применением физического и психического насилия и двух следователей, поднаторевших в получении признаний. Причем папа говорил о них так, словно они были его постоянные собутыльники, а не плод его потревоженного воображения. Получалось, что допрашивать Сергея Павловича будут два майора средних лет, один румяный и тучный, будто перекормленный индюк, другой, напротив, желтый и тощий от грызущей его язвы двенадцатиперстной кишки. И главный их прием со снайперской точностью будет направлен во все то, чем более всего дорожит несчастный узник, что составляет его сокровенное духовное богатство, предмет его любви, преданности и благоговения.

Индюк (растекшись плотью в скрипучем кресле, покуривая, поплевывая, норовя при этом угодить в Сергея Павловича и при всяком удачном попадании лопоча, что приносит свои глубочайшие извинения). Mea culpa. Mea culpa. Mea culpa. (Трижды это произнеся, он трижды стукнул себя пухлым кулаком в грудь). Без числа согреших, однако имею волю каяться, к чему и вас как майор секретной службы усердно призываю. Покайтесь, ибо приблизилось царствие наше! Глас вопиющего в кабинете шестьсот шестьдесят шесть. Либо тебе будет уготовано ложе с Людмилой Донатовной и неограниченной возможностью заниматься с ней всякими штучками-дрючками, до которых ты был большой охотник. А?! Разве не так? Помнишь ли эту вашу излюбленную позу, когда она, твоя ненаглядная…

Сергей Павлович (возмущенно). Вы не имеете права! Вторжение в частную жизнь граждан!

Индюк (удачно плюнув). Mea culpa. Миль пардон. Тысяча извинений. Страдаю повышенным слюноотделением, каковое было мне попущено за грехи бурной молодости. Впрочем, все по приказу свыше. Ни шага без приказа. Ты о чем, я забыл? Ах, да – право, частная жизнь… Где ты набрался этих бредней? Всякое совокупление есть дело государственное, ибо оно может быть использовано во враждебных Отечеству целях. Горячий передок, равно как и твердый уд, могут быть превосходными орудиями шпионажа. Продолжаю. Либо Людмилу Донатовну побоку, а тебя определим в монахи, оповестив о сем через газету «Московская жизнь» в статье под названием «Что ищет он вдали от мира?». Статеечка на первый взгляд сочувственная, однако на самом деле трактующая тебя как лицемера, сластолюбца и тайного извращенца. А смысл тот, что из огня да в полымя. То есть ты якобы намеревался ограничить свою мерзкую плоть, ан не тут-то было! Ибо в монастырях, чтобы ты знал, порок цветет и пахнет. А мы поливаем и выращиваем.