И Хольт отправился к Ангелике.
На лестнице он столкнулся с Аренсом.
— Вот так сюрприз! — обрадовался Аренс. — Это вы отлично придумали — меня навестить. Сейчас возьму за бока моего родителя, и мы с вами чудненько выпьем чаю.
— Простите, — сказал Хольт. — Я к Ангелике.
— Вот как! — удивился Аренс и, покачав головой, многозначительно подмигнул. — А впрочем, почему бы и нет? Она, признаться, славненькая… и даже очень!
Хольт поднялся выше. То, что его видели, его не беспокоило. С Гундель у него кончено, а ни до кого другого ему дела нет. Разве что до бабушки Ангелики, но лишь бы она ему открыла. Он позвонил.
Однако открыла ему Ангелика. Она растерянно смотрела на Хольта, точно глазам своим не веря, а затем вся просияла. Хольт читал в ее лице, как в открытой книге: он видел, что она потрясена его приходом, но что все это время она верила: настанет день — и он постучится к ней в дверь… Наконец она посторонилась, пропуская его, и он прошел в комнату.
Ангелика еще не проронила ни слова, она и сейчас молчала и только во все глаза смотрела на Хольта.
— Завтра я уезжаю дня на два, на три, — начал он. — В лесную сторожку в Саксонской Швейцарии. — Он и не подумал о том, что ей еще целую неделю посещать школу. — Хорошо бы нам поехать вместе. Можешь ты вырваться из дому? — Заметив тень испуга на ее лице, он, недолго думая, соврал: — Там мой друг Зепп, так что одни мы не будем.
Только тут к ней вернулась речь.
— Что это ты вдруг про меня вспомнил? Все эти месяцы ты и не глядел в мою сторону.
— Ведь я объяснил тебе: экзамены мне дохнуть не давали, я совсем зашился. Но все это позади! Я сдал на круглое «хорошо»! Можешь теперь располагать мною.
— Крепко же ты держался за свое слово!
— Ну так как же, едем?
— И ты еще спрашиваешь!
— Завтра в четыре утра жди меня на вокзале. — На Хольта вдруг нашли колебания, нахлынули мысли о Гундель и чуть не увлекли прочь… Но, поглядев на Ангелику, он одолел минутную слабость. Какая она юная! Сколько ей, собственно, лет? Семнадцать в лучшем случае, а может быть, и всего-то шестнадцать. Неважно, она уже не такой ребенок, как два года назад, она созрела и словно создана для того, чтоб его утешить. Он залюбовался ее хорошеньким личиком в рамке русых волос, расчесанных на прямой пробор и забранных по бокам гребешками. И снова он читал на нем каждую мысль: Ангелика счастлива, он пришел и, если она ни в чем ему не откажет, он наверняка никогда не покинет ее! Растроганный, Хольт схватил ее за руку.
— Ангелика, а не лучше ли тебе не ехать?
И как же она испугалась, с каким страхом спросила:
— Ты больше меня не любишь? Я уже не нравлюсь тебе?
На это он только молча погладил ее по головке.
— Так, значит, завтра в четыре утра будь на вокзале. Ты рада? И я страшно рад!
Ангелика принесла ему забвение, он отдался ее очарованию. Они поехали в Дрезден, пересели на местный поезд, сошли на станции, а там долго шли в тени деревьев по узкой тропке, бежавшей вдоль ручья.
Хольт отпер сторожку.
— А где же твой друг? — спросила Ангелика.
— Приедет позже, — успокоил ее Хольт.
Забвение оказалось таким же неглубоким, как дневной сон. Снова нахлынули беспокойные мысли. Погоди, ночь погасит их!
Они поели на воле. Хольт еще с вечера загнал у вокзала Аренсово кофе — он, собственно, предназначал его для Церника — и на вырученные деньги закупил целый рюкзак провизии: хлеба, масла, колбасы, яиц и картофеля. Ангелика хозяйничала, она поджарила на плите нарезанную колбасу и вымыла посуду.
Хольт в задумчивости сидел перед сторожкой. Ангелика подсела к нему на скамью.
— Что это ты молчишь? — спросила она. — И ты еще ни разочка меня не поцеловал. Когда придет твой друг, будет уже поздно.
— Подожди, — сказал он. — Пусть наступит ночь! — Мысленно он уже слышал ее «нет», но пусть наступит ночь, и никто этого больше не услышит, оно умолкнет само собой. Быть может, тогда и все умолкнет. И этот назойливый голос, непрестанно нашептывающий что-то внятное и невнятное, неуслышанное и нежеланное… Ангелика встала и из-под тенистого навеса вышла на солнце. Он залюбовался ее легкими, чуть угловатыми движениями. Она прилегла на лужайке.
Хольт закрыл глаза. Ему было тяжело на нее смотреть. Солнце опять стояло над скалой на краю ущелья. Скорей бы оно заходило, скорей бы ночь. Ночь принесет ему забвение; все, что мучило его и угнетало, отпадет само собой. Ангелика будила в нем лишь воспоминание о Гундель. Но какое дело Гундель до него, до его мыслей и воспоминаний! Пусть идет своей дорогой, как идет ею в жизни, не оглядываясь на него. Зачем она красной чертой пролегла через его жизнь, перечеркивая прошлое, настоящее и будущее? Чего она хочет от него сейчас, почему не уходит к тому, другому?
Шнайдерайт! Это имя гулко отдалось в его сознании.
Смеркалось. Только рокот ручья нарушал тишину. День кончался, целый отрезок жизни подходил к концу, темнота, подобно занавесу, спустилась над целым куском его жизни. И Хольт пытливо оглядел себя и свою жизнь, вгляделся; и снова обнаружил то хорошо знакомое, необоримое чувство, которое до сей поры жило в нем, затаясь, то непроизвольное движение души, ту часть своего существа, что грозила полностью завладеть им. Это чувство было уже не безымянным. У него было свое имя, своя цель.
Хольт встал и прислонился к дверному косяку. Он долго скрывал от себя правду, но сколько же можно себе лгать? Теперь он извлек это чувство из-под спуда, вытащил на свет, разобрал на части, повертел в руках и так и этак и снова сложил воедино. И, как ни странно, имя ему было — ненависть!
Наконец-то он себе признался: он ненавидит Шнайдерайта. Стоя здесь, у входа в лесную сторожку, Хольт читал в своей душе как по-писаному. Противоречия, сплошные противоречия, неизжитое вчера и радужные мечты о завтра, гамбургская мерзость и стремление к идеалу, страсть и душевная вялость, мелочные чувства, которые он тщился побороть, и великое желание стать другим — все сплелось у него в единый клубок ненависти к Шнайдерайту, к несокрушимому Шнайдерайту.
Шнайдерайт не только похитил у Хольта его девушку, Гундель, цель его существования, смысл его жизни. Шнайдерайт отнял и то последнее, что у Хольта еще оставалось: возможность господствовать в сфере духа, повелевать миром, где правит мысль, наука, техника и культура и где на самом деле Хольта будут лишь терпеть. Пусть бы Шнайдерайт ни в чем не знал отказа; пусть бы установил свой антифашистско-демократический строй, а если на то пошло, и социализм, Хольт против этого не возражал — наоборот, он желал этого Шнайдерайту от всей души! Пусть Шнайдерайт правит и здесь, и во всей Германии, пусть отнимет у гамбургской и бременской своры их фабрики, верфи и банки — Хольт будет этому только рад, он и сам готов платить Шнайдерайту налоги и быть послушным гражданином. Пусть Шнайдерайт все приберет к своим рукам, Хольт охотно уступал ему весь материальный мир; но во всем, что касается заповедной сферы духа, науки, искусства, Шнайдерайту полагалось убрать руки прочь — эти чуткие, сильные, мозолистые руки! Если ему что-нибудь в этой области нужно, пусть придет к Хольту, как и Хольт готов идти к Шнайдерайту, чтобы попросить у него гражданские права или приличный оклад. Если же у Шнайдерайта есть запросы по части науки или искусства, пусть благоволит обратиться к Хольту. Хольт не жаден, он уделит Шнайдерайту от своих щедрот трехактовую пьесу Фридриха Вольфа, томик Гейне и пятьсот страниц научно-популярного чтива. Но Шнайдерайт так о себе возомнил, что ему мало заводов и поместий, мало власти и управления страной. Подавай ему и то, что по праву принадлежит Хольту, — искусство и науку, театр и музыку, живопись и россыпи книжной мудрости. Шнайдерайт уже сегодня расселся в театрах и библиотеках, будто у себя дома, а завтра перед ним распахнутся двери аудиторий и институтов. И он возьмет себе все, что можно взять, а заодно и Гундель.