— Хольт у нас загордился, мне он даже отвечать не хочет!
Гундель рассмеялась. А Хольт, внезапно протрезвев, только улыбнулся.
— Будет вам выдумывать! Я во всем следую примеру отца, а разве отец не говорит с вами так, будто вы ему ровня?
— Ваш отец — кряжевый дуб. А сынок-то дерево елево, волокнистое да с сырцой, — не остался в долгу Шнайдерайт.
— Мы, Хольты, должны перебродить. Отец вам расскажет, как двадцати лет он дрался за «Тевтонию» и не одну физиономию пометил своей шпагой. Но с вами тогда никто не скрестил бы клинки.
— Эге, да вы, как я погляжу, зарываетесь выше ушей, — насмешливо заметил Шнайдерайт. Словесная перепалка грозила обратиться в ссору. — Профессор и мне кое-что про себя рассказывал, так что в ваших объяснениях я не нуждаюсь. Но если сегодня ваш брат в двадцать лет не выплясывает на дуэлях, изображая тевтонов, а старается по возможности походить на человека, то этим вы обязаны власти тех, с кем не удостоили бы драться на дуэли.
Улыбка на лице у Хольта застыла холодной, злой гримасой. В нем заворочалась желчная, едкая мысль… Но тут в дверь постучали. Все повернули головы.
Церник — не из тучи гром, наконец к нам пожаловал Церник! И он ни капли не изменился, кланяется, будто аршин проглотил. «Надеюсь, я не помешал?» И, как водится, меняет очки: снимает те, что для улицы, и надевает те, что для комнаты, ясно, он пришел меня поздравить в мой большой день. Не стану я расстраиваться из-за Шнайдерайта, сегодня не такой день, чтобы расстраиваться из-за Шнайдерайта! Но Церник и не думает меня поздравлять, он, поди, и не догадывается, что сегодня я именинник, а с чем-то другим пришел… Что это он уставился на Гундель? «Мы вас сто лет не видели, господин Церник!» Рюмку «холодной утки» для господина Церника! И Церник берет рюмку, ухмыляется во весь рот, откашливается и вдруг объявляет: «С этого дня, если не возражаете, — доктор Церник!» Так вот оно что! Поздравления, пожелания, и, конечно, диплом с отличием, summa cum laude, значит, сегодня, господин доктор, и у вас большой день? Почему же и у меня? Ах, вот как! Отделались, поздравляю! Вот и отлично, сегодня наш общий большой день, мой и Церника, ведь я же не дурак, с Церником можно и поделиться, это своего рода знамение, я уже представляю, как буду обмывать свою докторскую степень… Но что это Церник воззрился на Гундель и зачем ему дался Шнайдерайт, он только и делает, что переводит взгляд с одного на другую, чем это он хочет нас удивить? У Церника явно какие-то намерения в отношении этой пары, он и пришел-то не затем, чтобы обмыть свой докторский диплом: достает из кармана письмо, ну, ясно, сюрприз, так я и знал, сейчас он выпалит своей хлопушкой, разразится каким-нибудь желчным сарказмом… «Вот что мне пишет старик Эберсбах…» Так и есть. Что это он опять глядит на Гундель и на Шнайдерайта, а меня будто и не замечает? Хорошо, что я застрахован от любых неожиданностей, уж кому-кому, а Шнайдерайту со мной не сравняться. Что ж, продолжай, рази меня своими сарказмами. Ты меня не сковырнешь, меня ничто не сковырнет!
— Вот что мне пишет старик Эберсбах, — сказал Церник и прочел вслух: — «… дело, можно сказать, решенное. Жди на днях циркуляра с официальным назначением тебя директором здешних подготовительных курсов…»
Подготовительных курсов? Это еще что за штука? Ах, да, что-то я слышал в этом роде от фрау Арнольд, что-то она мне говорила… какое-то новое начинание…
— А вас обоих, — продолжал Церник, обращаясь к Гундель и Шнайдерайту, — вас обоих я беру с собой. Никаких возражений, вы мои первые студенты. Через два года вы у меня получите аттестат зрелости.
Падение совершилось с большой высоты. Со своей надежной, недосягаемой для Шнайдерайта позиции Хольт рухнул в бездну. Но уже падая, он не без усилия сделал радостную мину… Лишь бы никто не заметил!.. Какая-то невидимая сила сорвала его со стула и поставила перед Гундель, что-то принудило его протянуть руку и крепко пожать руку Гундель, а потом и Шнайдерайту: мои самые лучшие пожелания, вот неожиданность, кто бы подумал, смотрите, как повернулось дело, это большой день главным образом для Шнайдерайта и для Гундель! Хольт словно сквозь туман видел комнату и людей — отца и Церника, видел Гундель, она еще как следует не поняла, но радость ее брызнула наружу. «И мне можно будет… можно будет стать даже ветеринарным врачом?» Он видел Гундель словно из отдаления, видел, что она расцвела от радости, видел ее в радужном сиянии, как бывает, когда смотришь сквозь слезы… Итак, порядок снова нарушен, Гундель снова сидит со Шнайдерайтом. А Шнайдерайт придвинулся близко-близко, огромный, отчетливо видный, неотвратимый, и у Хольта от этого ощущение пустоты и внезапной тишины после Церникова грома литавр, и среди этой пустоты, среди этой тишины какой-то голос в душе произнес: Шнайдерайт будет учиться! И все быстрее: Шнайдерайт будет учиться! И все громче: Шнайдерайт… учиться!.. И тут в Хольте воспрянуло что-то необоримое, нет, не новое, что-то старое, давно знакомое, он узнал его, но на этот раз оно все в нем захлестнуло, разлилось до последнего уголка… А потом снова сникло, улетучилось — Хольт даже не успел назвать его по имени. И опять тишина, пустота.
Хольт бежал по парку, он знал: оно вернется, и он должен будет назвать его по имени, а он этого страшился. Что-то взмыло в нем необоримое, что-то сильнее разума и логики и отнюдь не чужое, нет, свое, какая-то часть его существа.
Гундель — его спасение, его опора, надо лишь поставить ее перед свершившимся фактом. А это значит, что надо переговорить со Шнайдерайтом — пусть уберется с дороги! Вчерашний разговор показал, как призрачен заключенный между ними мир. Хольт не станет интриговать против Шнайдерайта, так низко он еще не пал. У него хватит мужества пойти к нему и, если придется, сказать: катись ты к чертовой матери!
Это было в пятницу вечером. Хольт нашел Шнайдерайта в одном из бараков, на двери висела табличка: «Производственный комитет. Председатель». Шнайдерайт сидел за письменным столом еще в рабочей одежде — он этим утром возвел сложнейшую ретортную печь.
Хольт стал перед письменным столом.
— Вы не уделите мне полчаса?
— Что случилось? Где горит? — И Шнайдерайт указал ему на стул.
Хольт продолжал стоять. Он сунул руки в карманы и несколько секунд сверху вниз смотрел на соперника; теперь он мог разрешить себе, словно со стороны, без предубеждения поглядеть на Шнайдерайта, и он пришел к выводу, что у Шнайдерайта симпатичное лицо, сильное, смелое. В сущности жаль, что они враги. Когда-то, мальчиком, он искал друга, храбреца. В ту пору он мог бы в этом по-своему неотразимом малом обрести достойный пример для подражания и добивался бы его дружбы. Но появился Вольцов, и это решило все дальнейшее.
Шнайдерайт, должно быть, почувствовал теплоту во взгляде Хольта.
— Садитесь же! — сказал он. — Я всегда рад с вами встретиться и потолковать.
— Сожалею, но я пришел не для приятных разговоров. Мне, право, очень жаль. Но что толку лицемерить? Верно? Вы, как и я, за откровенное объяснение. Да мы и вообще на многое смотрим одинаково, также и в области политики, хоть вы этого не склонны признать: вы считаете, что если кто родился в буржуазной семье, он до конца своих дней останется махровым реакционером. А слыхали вы о писателе Бехере? Он ведь тоже из буржуазной семьи.
— Мне это известно, — сказал Шнайдерайт. — Дальше!
— Вы недооцениваете убедительность ваших взглядов. Недооцениваете притягательность прогрессивных идей, потому что сами вы других не знали. Это иногда приводит к ограниченности.
Шнайдерайт, уткнувшись в ладонь подбородком, внимательно глядел на Хольта.
— Тут вы, пожалуй, правы, — сказал он. — Что-то в этом роде я слышал и от Мюллера.
— Мюллер — вот это да! — воскликнул Хольт. — Вот это был кряжевый дуб. Ученик-то против него дерево елево… волокнистое да с сырцой… — Хольт улыбнулся. — Впрочем, для своих двадцати трех лет вы многого достигли!