Изменить стиль страницы

— Сам не знаю, — отвечал Хольт. — Очень хочется к Эберсбаху. Но и отсюда уезжать неохота.

— Да что вы! Ну а я, что бы там ни было, здесь не останусь. — И Аренс искательно взял Хольта под руку. — С бумагами подается сочинение, от которого многое зависит. Писать его надо на тему, связанную с избранной специальностью… Ума не приложу, о чем писать.

— Высокое звание врача и гуманизм — чем не тема? — отозвался Хольт.

— И вы в самом деле за меня напишете? — обрадовался Аренс. — Прямо слов не нахожу… — Аренс не переставал расшаркиваться. — С вашей стороны это было бы поистине… мило!

Хольт за несколько часов накатал Аренсу сочинение, и тот в знак благодарности принес ему килограмм американского кофе.

— А еще сочинения вам не потребуются? — спросил Хольт. Беря кофе, он мысленно предназначал его Цернику.

Пока он раздумывал, принять ли приглашение Аренса, нежданно-негаданно пришло письмо от доктора Гомулки. Вскоре после возвращения из Гамбурга Хольт написал адвокату, что снова живет у отца и намерен кончать здесь школу; адвокат сердечно поздравил его с таким решением. На том их переписка и оборвалась. А теперь Гомулка сообщал, что Зепп вернулся из плена и две недели гостил у них в Нюрнберге. Он намерен сперва кончить школу в советской зоне, и на семейном совете решено, что он поселится в Дрездене, у дяди, зубного врача. Зепп уже выехал в советскую зону.

Посмотрев на дату отправления, Хольт заказал разговор с Дрезденом. Значит, Зепп вернулся!.. Наконец его соединили; слышимость была отвратительная, однако Хольт разобрал, что Зепп накануне отправился отдыхать в Саксонскую Швейцарию, где у его дяди охотничья сторожка. Вчера послано письмо в адрес Хольта — Зепп приглашает его к себе в горы. Понять, что говорит дрезденский врач, было почти невозможно, хоть он кричал, как самый голосистый его пациент. Хольту все же удалось записать местоположение сторожки, а также название ближайшей деревушки и железнодорожной станции.

Уже на следующий день он выехал в Саксонскую Швейцарию, заранее радуясь свиданию с другом. После долгой поездки в поезде и часового марша он нашел в горах одиноко стоящий домик, прилепившийся к краю ущелья, на дне которого пенился поток. Кругом стояли сосны и несколько голубых елей, местами из земли проглядывали голые камни. Сруб был сложен из мореных бревен. У входа стояла скамья. Перед сторожкой на открытой поляне горел костер. Над костром висел дымящийся котелок.

У костра сидел худощавый, жилистый малый с очень короткой стрижкой и помешивал ложкой в котелке. Увидев Хольта, он кинулся ему навстречу. Зепп Гомулка, утраченный и вновь обретенный друг!

Ни секунды замешательства: начав с крепкого рукопожатия, друзья долго хлопали друг друга по спине, смеялись, угощали тычками под ребро: а ну-ка, повернись, Зепп, да ты все тот же, ни капли не изменился, а ты совсем взрослый и вид солидный, настоящий профессор кислых щей, от тебя так и разит ученостью, ну давай рассказывай, как живешь, а что у тебя там варится, ржаная лапша, говоришь? Сегодня у нас ржаная лапша!

— Вольцов погиб, — рассказывал Хольт. Они лежали ночью у костра и беседовали вполголоса. — Он совсем взбесился и должен был так кончить, в своем самоубийственном ослеплении разрушая вся и все. Да ведь он и всегда был таким, нес смерть и гибель себе и людям… А Христиан — страшно вспомнить — его я сам недавно отдал в руки полиции, не мог не отдать. Убийство, Зепп! Он до того докатился, что человеческую жизнь уже ни во что не ставил. Ужасно, Зепп, ведь про Феттера не скажешь, что он был рожден убийцей!

Они проговорили всю ночь напролет и только на рассвете забрались спать в сторожку. Спали до полудня, а потом, выкупавшись в ледяном ручье, растянулись на солнце, и опять у них пошла беседа. Был безоблачный, жаркий майский день.

— А что мы сегодня рубаем, Зепп? Сегодня у нас жратва — закачаешься, ржаная лапша, новинка сезона, ты когда-нибудь едал ржаную лапшу?

— Я все еще предан разбойничьей романтике, — признался Гомулка.

— Нет лучше отдыха, чем всласть поиграть в индейцев! — согласился Хольт.

— А уж завтра я тебя накормлю — пальчики оближешь! Завтра у нас предвидится ржаная лапша!

У них было что порассказать друг другу, и они беседовали все дни напролет. Гомулка сообщил Хольту последние новости об Уте. Адвокаты добились выдачи Грота французам, но, как вскоре выяснилось, мало чего этим достигли. Теперь Грот сидит в заключении во Франции, его, конечно, осудят, но ведь поверенные Уты добивались его выдачи германскому суду. Ута Барним по-прежнему живет в своем шварцвальдском уединении, она ухлопывает все свои средства на добычу свидетельских показаний и наотрез отказывается изменить образ жизни. Этой зимой у нее пали все овцы, да и сама она была смертельно больна — выжила только благодаря железному организму.

— Она плохо кончит, — сказал Гомулка. — Так думает отец. Но она предпочитает умереть в своей пустыне, чем жить среди людей.

— Обычные ее крайности, — заметил Хольт. — Как будто не все равно — жить в уединении или среди людей. Ведь одиночество — не среда, а внутреннее состояние. Я здесь порой чувствовал себя более одиноким, чем живя с Утой в ее пустыне.

— Почему же ты там не остался?

— Из-за Гундель.

Хольт внимательно вгляделся в Зеппа. Имя Гундель было произнесено впервые. Зепп, щурясь, смотрел на солнце, стоявшее над скалой на краю ущелья. Он ничем не выразил удивления, а только нетерпеливо потребовал:

— Что же ты замолчал? Продолжай!

— У Гундель есть то, чего не хватает мне. Она — сама непосредственность. Она живет непосредственно — своей, непосредственной жизнью.

— Звучит не сказать чтоб вразумительно.

— Я тоже живу. Я выжал из себя все, что возможно, и считаюсь одним из лучших учеников. Но в этом нет непосредственности, это преднамеренная задача, которая достигается ценою больших усилий, требует неустанного напряжения воли, и она удается мне лишь потому, что я сознательно, а никак не непосредственно задался целью чего-то достигнуть.

— А чего ты хочешь достигнуть? — Хольт не отвечал. Гомулка подбросил в костер несколько сучьев. — Ты что же, и сам не знаешь?

— Нет, знаю. Я хочу вернуть Гундель.

— Положим, — сказал Гомулка, громко вздохнув. — А что будет потом, когда ты ее вернешь?

— Не знаю. Может быть, настоящее большое счастье, о каком я мечтал еще подростком, счастье, о котором пишет Новалис… А может быть, и тут все дело в ожидании, которым живешь. Потом наступит мертвая пустота, не будешь знать, куда себя деть…

— Бог знает, что ты говоришь! — ужаснулся Гомулка. — Хоть уши затыкай! Я в лагере тоже мучился всякими вопросами, ведь все мы были вскормлены фашистской жвачкой, ни школа, ни общество не дали нам с собой в дорогу ни крошки убеждений. Вот я и взял за правило смотреть на жизнь как на задачу, которую нужно решить.

— Знаю. Все это мне знакомо, Зепп. Человек ставит себе какую-то цель. Это значит жить разумом. А живешь, к сожалению, не только разумом.

— Да, тут ты, пожалуй, прав. Мы живем отчасти и чувством и душой.

— В сущности все это заведомо ненаучные понятия. Отец сказал бы: наша центральная нервная система невероятно сложна. Но когда дело касается чувства, или того, что зовется душой, трудно отличить ложное от настоящего. Я иной раз оглядываюсь на историю: во времена, когда человек больше полагался на разум, его труднее было опутать.

— Должно быть, и это еще не вся правда, — заметил Гомулка. — Пошли-ка лучше спать. Утро вечера мудренее! — И уже в сторожке, растянувшись на своем ложе, добавил: — Во всяком случае, мне теперь яснее, что ты имел в виду, говоря, что Гундель живет непосредственной жизнью… — Больше в ту ночь он ничего не сказал.

На следующий вечер, их последний, Гомулка пек в золе картошку и рассказывал о своем пребывании в плену.

— У русских есть цель, — говорил он. — Что там особенно поражает, это что весь народ живет одной целью, трудится для нее, для нее приносит жертвы и терпит лишения. Помнишь наши разговоры на фронте? Мы уже тогда чувствовали, что в мире не все ладно, и пробавлялись философией смерти на обреченном посту, а на большевизм смотрели как на пугало. Нам и в голову не приходило, что именно большевики первыми поставили себе задачей преобразовать мир по разумному, продуманному плану.