«Но это еще не все! – кричал главный инженер.- Мы дали игрушке имя! Слышите? Имя! Дети не любят абстракций, так нам сказали в Комитете. Все детское должно иметь имя, так нам сказали, правильно я говорю? Вы знаете, как мы назвали игрушку? Ха! Вы не поверите! Мы назвали игрушку Верещагой! Слышите? Ве-ре-ща-гой! Верещага! Потому что она верещит. Конечно, она не верещит – всем бы так верещать! – но мы решили в честь создателя… Мы увековечили вашу фамилию, слышите? Торгующие организации говорят: «Верещага» очень товарное имя. Игрушка будет нарасхват!..» Главный инженер продолжал кричать, но Верещагин уже не слушал – он встал и нетвердым шагом пошел по цеху, как накануне по столу – до конца. Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия бесшумно следовали за ним. «Увековечили! – сказал Верещагин стенке – он уперся в нее лбом.- Они изувечили мое имя!» – и засмеялся тихим, но веселым смехом, по которому можно было судить, что он чрезвычайно доволен и новой игрушкой, и ее именем, и своим каламбуром – в этом чрезвычайно довольном состоянии он, пошатываясь, вышел из цеха, стал подниматься по лестнице наверх, к директору, но пешком не смог и на втором этаже был вынужден сесть в лифт, который завез его почему-то на седьмой этаж, откуда ему пришлось спускаться все-таки пешком,- с каждым шагом вниз он двигался все быстрее и стремительнее, а в конце пути стал даже прыгать уже как мальчишка, сразу через несколько ступенек, на ковер директорского третьего этажа он вбежал с огромной скоростью – злой, веселый, энергичный, бодрый, потому что разогнался.

205

А директор тем временем крутил диск телефона. «Слушай,- говорил он кому-то, прикрыв микрофон рукой,- не в службу, а в дружбу…» И объяснял дальше, с большой осторожностью выбирая слова, что дело, мол, вот какое, щекотливое очень, один сотрудник чуть-чуть повредился в уме,- сам понимаешь, говорил он, изнурительная творческая работа, случается, с кем не бывает, ничего не попишешь, теперь его нужно изолировать, так вот тихо бы, не широковещательно, не хочется, сам понимаешь, бросать тень на институт в частности и на репутацию отечественных ученых в целом, а то ведь, сам понимаешь, обыватель известно что скажет, он, обыватель, такой, он по одному обо всех судит, эта ужасная обывательская страсть к обобщениям на минимуме фактов, иногда даже на единичном – вселенские масштабы этому факту придаст; дескать, все шизики эти академики да доктора наук, вот что неприятно, вот чего не хотелось бы, поэтому хорошо бы не афишируя, может, даже не указывая места работы, но брать надо немедленно, он буйный, к нему не подступишься, он институт разнесет, а до этого был тихий, с бредовыми, правда, идеями и поведением неадекватным – есть у вас такой термин? – видишь, и я в психиатрии не темная баба, а до этого ниже травы, тише воды,- или наоборот? – как говорят: тише травы, ниже воды? а? – одним словом, немедленно бы, да… пусть прямо ко мне идут, я распоряжусь, чтоб на проходной пропустили, только покрепче ребят этих, санитаров, дюжих бы мужичков, Алексеевых парочку бы, потому что силен в своем буйстве поразительно, почти до потолка легко подпрыгивает, а ведь сорок шесть уже… смеешься, а мне каково, бывший мой сокурсник, вместе университет кончали, больших способностей был парень, а теперь прыгает, пляшет, не подступись, главное, чтоб без громогласности, чтоб слух, так сказать, не вышел на площадь… И, сказав все это, положив трубку, директор падает на стол головой с таким стуком, с каким падают на стол головой предатели.

И тотчас же дверь кабинета распахивается. Будто в стол была вмонтирована незаметная тайная кнопочка, связанная с дверью, и директор нажал на нее, падая головой. Но если б в столе такая кнопочка имелась, она бы спружинила и вышеописанного громкого удара головой об стол не получилось бы.

Поэтому естественней предположить, что дверь распахнулась от других причин. Не было никакой кнопочки. А предательство было.

Ну, а после того как дверь распахнулась уже во всю ширь, стало возможным с полной уверенностью заявить, что дело не в кнопочке. Потому что в кабинет входит Верещагин. Это он распахнул дверь.

Верещагин входит бледный, собранный, энергичный. И в скорости, с какой он приближается к столу, сказывается еще разгон, взятый на седьмом этаже.

«Слушай, Пеликан,- говорит Верещагин, в его голосе нет уже прежней оторванности от тела.- Ты считаешь меня сумасшедшим, я знаю. Может, ты уже санитаров вызвал? »

«Никого я не вызывал!»- отвечает директор – сердито, нахмуренно. Лжет.

«Слушай, Пеликан,- говорит Верещагин.- Кристалл был на самом деле. Вернее, он есть. Но он уплыл, Ты должен мне поверить. Кто-то отпер дверцу сейфа»,

«Кто же мог ее отпереть?»- спрашивает директор

Время тянет.

«Любой,- говорит Верещагин.- Я бросаю ключи где попало. Я допускаю даже, что сам забыл запереть. Но все это второстепенные детали. Главное, Кристалл был. Он есть».

«Был, да сплыл»,- говорит директор. Он ждет санитаров с минуты на минуту.

«Ты засадишь меня в психбольницу, а через десять лет кто-то изобретет Кристалл снова,- говорит Верещагин.- И тогда вспомнят обо мне. Спросят: кто засадил его в эти сумасшедшие стены. И выяснится: Пеликан. И тебе скажут, вызвав куда следует: стыдно, товарищ Пеликан, вы затормозили развитие отечественной науки на целых десять лет. Хорошо еще, если одним стыдом отделаешься».

И, сказав это, Верещагин смотрит на директора веселым круглым взглядом, чуть окрашенным сумасшествием, как река розовым, когда солнце только восходит и еще не печет.

«Ну, это ты брось!» – говорит директор и отводит взгляд в сторону,- во-первых, потому что соврал насчет санитаров, а во-вторых, боится, что сам сойдет с ума, если будет долго выдерживать верещагинский круглый веселый взгляд.

А Верещагин – может, чувствуя директорский испуг – все смотрит и смотрит, а когда директор, обороняясь, отворачивается совсем, чуть ли не затылок подставляя верещагинскому взгляду, говорит ему: «Что же ты не смотришь мне в глаза?», на что директор, оправдываясь, бурчит: «Уже вышел из возраста в гляделки играть». И чтоб хоть как-то оправдать свое отворачивание, начинает внимательно рассматривать висящую за его столом карту мира, как будто не вернулся уже из отпуска, а только собирается и вот прикидывает, куда бы поехать и, похоже, склоняется к мысли, что лучше всего на Огненную Землю – именно эта область планеты перед его глазами,- увидеть места получше (например, Калифорнийское побережье с роскошными пляжами, отелями и дансингами) можно лишь взобравшись с ногами на стул или, по крайней мере, хотя бы задрав голову, а он не хочет, боится – замер директор, скован страхом и неловкостью, вот и выходит – надо ехать на Огненную Землю.

Верещагин тоже смотрит на карту, где их город официально не значится, слишком мал, однако усилиями местного художника все же проставлен в виде яркого кружочечка, эдакого красного солнышка, от которого во все стороны брызжут, тем же художником нарисованные, разной длины лучи – самых отдаленных уголков земного шара достигают некоторые из них, упираются острыми кончиками в какие-нибудь чужие страны или всемирно известные города, как бы согревая их, а на самом деле просто показывая таким условным лучеиспусканием, что данные согретые страны и города систематически покупают продукцию института, а точнее сказать: цеха, которым руководит Верещагин, разглядывающий сейчас эту карту и ожидающий санитаров – уж они-то вывернут ему ручки за спину, уж они-то наденут на него крепкую рубашечку!

Это, конечно, если Верещагин будет сопротивляться. Если же он проявит благоразумие и подчинится обстоятельствам, то его поведут к машине как принца – санитары угодливо засеменят вперед, почтительно распахнут все случившиеся на его пути двери, а на лестнице постараются развлечь каким-нибудь легким разговором; может, даже расскажут анекдот.

Верещагин обращает внимание на следующее обстоятельство: ни один лучик в Огненную Землю не упирается. Он говорит директору: «Хочешь поехать туда установить торговые связи?»