И вот в один прекрасный день огромный трусливый дог повстречал маленькую храбрую чи-хуа-хуа и проглотил ее.

Отсюда вывод: сила питается храбростью.

201

Я знаю, как Боги горшки обжигают. Я видел. Это почти как у нас. Но есть несколько технологических отличий. Я расскажу вам секреты этого производства. Слушайте внимательно.

Сначала Юпитер спускается с Олимпа в долину и набирает мешок глины – обязательно спускается, в этом первый секрет божественной технологии. У того Бога, который захочет обжечь горшок, предварительно не спустившись, ничего не выйдет. Потому что на Олимпе, и вообще на вершинах, глины нет. Бог обязательно должен сначала спуститься.

Таков, значит, первый секрет, но он, скажу сразу, не самый главный.

Итак, Юпитер спускается в долину и набирает мешок глины. Разумеется, тайком: никто не должен видеть, как Бог спускается.

В этом второй секрет технологии.

Значит, первый – обязательно спуститься. Второй – чтоб никто не видел.

И второй, между прочим, тоже не самый главный.

Ну, а в том, как Бог взбирается с мешком обратно, в этом вообще никакого секрета нет.

И в том, как он лепит горшки,- тоже ничего особенного, каждый сможет. Смешно думать, что лепить – это секрет.

Лепит Юпитер горшки и ставит в солнечный день обсыхать.

Кто-нибудь обязательно решит: здесь, мол, тоже никакого секрета; вот и ошибся этот кто-нибудь.

Третий секрет как раз здесь: должен быть солнечный день. Чтоб горшок хорошенько обсох.

Итак, первый – спуститься, второй – тайком, третий – лучезарная солнечная обстановка – самый, между прочим, пустяковый секрет: на худой конец можно сушить горшки и в пасмурную погоду. Правда, времени больше уйдет и качество будет чуть пониже.

И вот наконец главная технологическая операция – обжиг. Ставит Юпитер на полянке обсохшие полуфабрикаты, берет в руки обыкновенный перун, и ну метать в глину молнии. Одну за другой, за третьей четвертую – снопами, пачками, ворохом.

И к утру горшки готовы. Можно нести на базар.

Люди приходят на базар за горшками и говорят друг другу: день сегодня тихий, но – ух, какая ночью была гроза!

Вот это-то и есть самое главное: гроза! Хотя, говоря научным языком, она – побочный эффект обжига, в каком-то смысле не очень существенный.

Поэтому прав тот, кто сказал: не Боги горшки обжигают. То есть прав он в том смысле, что – и не Боги. Люди тоже великолепно делают это дело, на базаре их горшки успешно конкурируют с олимпийской продукцией.

Но у людей получается без грозы.

Если дело изготовления горшков полностью передоверить людям, то не будет гроз.

Поманишь пальцем ребенка: «Иди-ка, мальчик, сюда. Скажи, ты знаешь, что такое гроза?» – «Не»,- отвечает мальчик.

Подойдешь к старику: «Папаша, вам приходилось видеть грозу?» – «Не, сынок,- ответил старик.- Дед рассказывал, что вроде когда-то бывали».

Горшков полно, а грозы нет.

А без гроз на Земле, честно говоря, жить было бы тошно.

Значит: спуститься – это раз, тайком – два, желателен безоблачный день – три и четыре – обязательно так, чтоб ночью была гроза.

Ведь смысл этих дурацких горшков в конечном счете в грозе-то и заключен!

Чтоб не было тошно жить на Земле.

Чтоб хоть время от времени из какого-нибудь тупикового переулка в сумеречный час мог донестись пьяный ор:

Брови темные сошлися,

Надвигается гроза!…

202

Верещагин заканчивает рассказ и умолкает, потрясенный собственной речью.

«Это же потрясение основ,- говорит потрясенный директор.- Это же переворот и новая эпоха».

Верещагин кивает.

Вот так они и сидят некоторое время друг против друга и кивают, потрясенные.

«Новая эпоха»,- говорит директор.

«Класс «ню»,- развивает директорскую мысль Верещагин.

«И как тебя угораздило? – говорит директор. Он восхищен Верещагиным, а у некоторого сорта людей восхищение человеком вызывает желание ласково пожурить его, директор как раз из этого сорта.- Как тебя угораздило! » – говорит он.

Верещагин продолжает кивать. Теперь уже невпопад.

А директору хочется вникнуть в предысторию события.

«Когда-то я считал тебя гением, еще на студенческой скамье,- говорит он, начиная как бы издалека, но, выходит, совсем вплотную к событию.- Потом ты зашился,- директор позволяет себе такое нелитературное слово «зашился».- Ты поблек, и я подумал: очередной неудачник. Знаешь, сколько я их навидался на своем посту, можешь себе представить, сколько их прошло мимо меня и около».

«Тридцать»,- кивает Верещагин, но, как выясняется, второпях, в сомнамбулическом своем состоянии завышает число продефилировавших мимо директора неудачников. «По крайней мере, двадцать,- скромно урезает тот верещагинскую астрономическую цифру.- Кончают институт – гении, самородки, а пустишь в дело, выясняется – порода, шваль, ноль. Я и тебя, признаюсь, отнес к их числу».

Оба сидят довольные. Директор – своей откровенностью, Верещагин – идиотской ошибкой директора на свой счет.

«Слишком неудачно ты шел,- оправдывает свое заблуждение директор.- Помню ажиотаж вокруг твоей дипломной. Но потом же пшик был. Был?»

«Пшик,- соглашается Верещагин.- Меня к печам не подпускали».

«И все ж тебя угораздило,- говорит директор. Вдруг».

«И не вдруг,- не соглашается на этот раз Верещагин.- Начало все-таки было в дипломной работе».

«Допускаю, допускаю,- говорит директор.- Но ты вспомни, что говорил о ней Красильников. Красильников ведь бог?»

«Бог,- на этот раз Верещагин соглашается. Бог-отец».

«О твоей дипломной Красильников сказал: ошибка. Я, сказал, не могу найти, где она, но нюхом чую: потрясающей красоты ошибка. Однако, сказал он, за изящество и оригинальную методологию предлагаю рассматривать работу студента как диссертацию… Так он говорил?»

«Так и не так,- полусоглашается Верещагин. Если бы ты знал, как я по нему соскучился».

«Давай ему позвоним»,- предлагает директор. «Ага,- в десятый раз соглашается Верещагин. Только ты сначала посмотри на Кристалл, а то…» «Что – а то?» – спрашивает директор. «Может, я все выдумал»,- Верещагин вдруг начинает смеяться – заливисто, долго, прямо захлебывается, его корчит в кресле. «Прекрати,- строго говорит директор, свои чудачества. Прекрати!» Но Верещагин все хохочет и хохочет, а потом говорит: «Может, перед тобой сидит сумасшедший, который все выдумал».- «Передо мной сидит гений,- отбривает директор.-Перестань болтать ерунду, для тебя это несолидно».

И он смотрит на Верещагина так, как по его мнению должно смотреть на гения. Но опыта по созерцанию гениев у него нет, он только учится и поэтому быстро устает. Учащиеся устают гораздо быстрее созидающих. Выучить, скажем, математическую теорию или поэму труднее, чем их создать. Потому что созидающим помогает кто-то неведомый, а изучающему приходится рассчитывать на собственные силы. Устав смотреть на Верещагина как на гения, директор говорит: «А как же все-таки с ошибкой? Было? Или Красильников ошибся?»

«Старый хрыч ошибется! – говорит Верещагин.- Держи карман шире. Я ее нашел. И исправил. Уже здесь. Почти на днях это было».

«А мне ничего не сказал»,- упрекнул директор.

Верещагин совершает попытку оправдаться: «Не до того было. Я шесть дней сидел на диване вниз головой».

Директор сопит. Он недоволен Верещагиным и причину недовольства не скрывает. «Хотя я и привык к твоим странностям, но и меня они иногда раздражают,- говорит он.- Когда ты станешь вести себя пристойно? То какой-то класс «ню», то – вниз головой. Разве можно сидеть вниз головой? На диване или на чем там угодно? Скоро о тебе заговорят во всем мире, отбою не будет от журналистов, они народ насмешливый, особенно иностранные, пора кончать с этими чудачествами».

«К чертовой матери их,- соглашается Верещагин.- Только я на самом деле сидел вниз головой. Честное слово».