Изменить стиль страницы

Маршак не придерживался Формулы Николая Ушакова: "Может быть, не думать нам о славе…"

Он пил эту славу полными горстями.

67

Известен курьезный случай. Маршаку досталась в поезде верхняя полка и он сильно расстроился.

— Голубчик, — обратился он к человеку, сидевшему внизу, — я очень болен, не согласитесь ли вы поменяться со мной местами?

— Охотно, — ответил тот. Но Маршака распирало:

— А знаете ли вы, кому вы уступили полку? — спросил он и выдержал значительную паузу. — Я детский писатель Маршак.

— Очень приятно, Самуил Яковлевич, — ответил человек, — а знаете ли вы, кто уступил вам полку? Я — президент Академии наук СССР Вавилов.

Маршак по-прежнему упорно возился с чужими рукописями. У него появились новые талантливые ученики: Борис Заходер, Валентин Берестов, Лев Гинзбург.

Он помогал им — для них, в отличие от Дудина, который поддерживал прикованную к постели Галю Гампер для себя. Дудин хотел, чтобы ему принадлежала честь открытия очередного Николая Островского. На ее первую тоненькую книжку он организовал пятнадцать рецензий. Но едва Галя, обманув его ожидания, стала писать глубокие трагические стихи, он потерял к ней всякий интерес.

После войны главной любовью Маршака сделался Твардовский. Этот знаменитый поэт, редактор "Нового мира", с невероятной мощью описан в книге Солженицына "Бодался теленок с дубом".

Именно Твардовский показал Маршаку (задолго до опубликования) "Один день Ивана Денисовича".

Произошло необыкновенное. Маршак, робкий Маршак был в восхищении.

— Это же совершенно новый слой языка! — восклицал он. Когда заседал комитет по ленинским премиям, Маршак дежурил у телефона, как болельщик у экрана телевизора. Ему звонили каждые пятнадцать минут. Звонок:

— Твардовский настаивает.

68

Новый звонок:

Тихонов воздержался. И последний, печальный:

— Нет, не присудили.

Маршак работал, как и прежде, с утра до ночи, но на него неотступно надвигались годы и болезни.

— Никак не могу привыкнуть к старости, — жаловался он Берестову.

И я, и я тоже!

Во мне тоже звучит эта нарастающая нота..

Но зато как обнадеживают меня его слова, что после пятидесяти он сделал больше, чем до пятидесяти.

Он много переписывал и почти всегда портил. Боюсь, что это неизбежно. Помните, как испортил свою картину Репин?

Стремительный и изящный «Твистер» становился неуклюжим и многословным. А Маршак не чувствовал: продолжал исправлять. И — самое горькое! — вдавливал в сопротивляющийся материал вставки откровенно коньюктурные.

Я — человек сдержанный. Самуил Яковлевич в поэзии мой главный учитель, и у меня не поднимается рука. Но Лиля, когда я недавно положил перед ней оба варианта, взорвалась:

"Как он приспособлялся, какой стыд! Любимец Кембриджа, Оксфорда, четырежды лауреат! Что он делал со своими стихами! Менял китайцев на малайцев, потому что была дружба с Китаем?

И ведь "всяким сбродом" назвал их буржуй, капиталист мистер Твистер — бывший министр.

Все равно нельзя? А о малайцах, значит, можно?

Как же ему было не совестно, что книжки его выходили то с китайцем, то с малайцем?

Что за трусливый подхалимаж на глазах у всего народа!"

И добавила — самое сильное:

"Он же детский писатель, как он детей не постыдился!"

Я ни разу не одернул ее, она была права. Я просто взял в руки томик его переводов и сразу забыл обо всем:

69

"МакАвити, МакАвити, единственный МакАвити,

Его вы не отравите, его вы не удавите!

Он двадцать алиби подряд представит на суде,

Как доказательство того, что не был он нигде".

Однажды ко мне заглянул Борис Борисович Томашевский.

— Что случилось? — воскликнул я, увидев его осунувшееся лицо.

Тот только руками развел:

— Такой труд, такой напрасный труд! Перевел все сонеты Шекспира, два года потратил, а тут вышли маршаковские. Кто теперь напечатает мой? А у меня ведь и лучше, и точнее.

Он ошибался.

Понятия «лучше» и «точнее» далеко не тождественны.

Переводчики черезчур тщательные, а не вдохновенные, портят дело своей старательностью.

Тютчев (поэт самого высокого ранга) перевел "На севере диком…" точнее — и по ритму, и по смыслу. Он даже заменил сосну гейневским кедром, потому что слово сосна — женского рода, и утрачивается любовная коллизия.

Но на этот кедр обращают внимание лишь знатоки, а лермонтовская сосна уходит ветвями в бессмертие.

И еще одно условие, вынесенное не из поучений Маршака, а из его творчества: в замечательных переводах личность переводчика должна присутствовать наравне с личностью автора. Переводчик не смеет раствориться. Если мы не скажем: "Это Пушкин, это Курочкин, а это Маршак", мы не сумеем с чистой совестью утверждать: "Это "Песни западных славян", это Беранже, а это Бёрнс".

Постойте, да ведь это действительно Бёрнс:

"Ты свистни, тебя не заставлю я ждать!

Ты свистни, тебя не заставлю я ждать!

Пусть сходят с ума отец твой и мать —

Ты свистни, тебя не заставлю я ждать!"

Чуковский писал:

"Маршак никогда не переводил букву — буквой и сло-

70

во — словом, а всегда: юмор — юмором, красоту — красотой".

Сам Маршак сказал:

"Если вы внимательно отберете лучшие из наших стихотворных переводов, вы обнаружите, что все они дети любви, а не брака по расчету".

В "Веселых нищих" он одержал несравненную победу над Багрицким. Эта победа так же неоспорима, как победа Пастернака над Маршаком в 66-ом сонете Шекспира.

Досадой его жизни был Вильям Блейк. Самуил Яковлевич подступался к Блейку и так, и этак — получалось мертво. Все выходило — и Шекспир, и Стивенсон, и Киплинг, а самое любимое — не давалось.

Недаром худенькая книжка Блейка в переводах Маршака появилась только посмертно. И украшает ее тот же гениальный перевод «Тигра», выполненный еще в 1915 году:

"Тигр, о тигр, светло горящий

В глубине полночной чащи,

Кем задуман огневой

Соразмерный образ твой?"

И дальше:

"А когда весь купол звездный

Оросился влагой слезной,

Улыбнулся ль наконец

Делу рук своих творец?"

Не так ли Жерар Филипп всю жизнь мечтал сыграть Тиля Уленшпигеля? Он осуществил под конец свою мечту, но и для него она обернулась разочарованием.

Моя первая книжка Маршаку не понравилась. Это была сборная солянка за двадцать лет. Пробивая себе дорогу, я, как и полагается, клал поклоны:

Был росток согрет весны лучами —

Мне на помощь партия пришла.

А еще я ругательски ругал страну мистера Твистера:

71

Где воздух от бензинного

Запаха прогорк,

Кичась домов махинами,

Раскинулся Нью-Йорк.

К нему из царства голода

Рабов кровавый пот,

Перегоняясь в золото,

По щупальцам течет.

Были там стихи и поприличнее, но общий уровень понятен. В одиннадцать лет я писал лучше.

Когда я думаю об этой книжке, меня сжигает стыд. Иногда приходит мысль: вот умру, а кто-нибудь напишет статью и приведет пару цитат — именно этих, а каких же еще?

И вот здесь, перед лицом своего покойного учителя, я отрекаюсь от этих позорных строк и горько сожалею, что Самуил Яковлевич не увидел, не успел увидеть других моих книг — особенно последних, за которые мне не было бы стыдно даже перед ним.

Между прочим, кто-то рассказал Маршаку, что в эвакуации на двери моей комнаты красовалась табличка: "Писатель Друскин. Прием с трех до шести".

Маршака это очень огорчило.

Господи! Если бы он только мог представить, как я нищенствовал в Ташкенте и Самарканде, на какой ниточке висела моя жизнь.

Жена главврача — добрая и глупая женщина — приходила навещать меня и вздыхала:

— Ох, Левочка, сегодня вы выглядите совсем плохо: наверное, вы все-таки умрете.

И это было по-настоящему страшно, потому что из палаты каждый день выносили новые трупы.