Изменить стиль страницы

А редактора какие: Любарская, Задунайская, Габбе, Лидия Корнеевна Чуковская. И опять же сам Маршак.

По воспоминаниям десятков людей редактор он был удивительный.

Вот у Субботина фраза:

"Отчетливо помню сейчас тот испуг, который я пережил".

А вот после маршаковской правки:

"Я до сих пор помню, как я испугался".

Даже не верится, что здесь тоже восемь слов, настолько все прозрачнее и точнее.

Но Самуил Яковлевич был не просто советчиком, а диктатором, которого раздражала непонятливость и медлительность. Он нетерпеливо вписывал в чужую рукопись свои абзацы, куски, перекраивал композицию.

Его вставки были всегда к месту и хороши. Но талантливых людей это подчас било по самолюбию: "Пусть хуже, да мое!"

Самолюбие самолюбием, а вкус вырабатывался отменный, и чуть ли не вся лучшая часть детской литературы прошла через это горнило.

Однако, и худшая тоже.

Всю эту шушеру вполне устраивало, что Маршак писал за них. «Юнармия», "Записки подводника", "Мальчик из Уржума" — всюду чувствуется его хватка.

"Узнаю тебя по рычанию, лев!"

А теперь пойдут печальные страницы, но из песни слова не выкинешь.

Самуил Яковлевич оказался человеком несмелым. Когда начались аресты и он был еще в силе, он не пробовал вступаться ни за кого: ни за Белых, ни за Серебрянникова.

63

Текки Одулок (маленький юкагир) — вот о ком надо здесь рассказать. Сейчас вы поймете почему.

Юкагиры — крохотный народ, живущий на севере Якутии. Один юкагир начал сочинять стихи и рассказы, и его отправили учиться в Ленинград, в Институт Народов Севера им. Енукидзе.

Текки Одулок окончил институт и написал прекрасную повесть "Жизнь Имтеургина Старшего". Маршаку она понравилась чрезвычайно. Он показал рукопись Сейфуллиной, та Горькому — оба были в восторге — и повесть напечатали.

Но Текки Одулок жил и радовался недолго — его тоже затянуло в тюремный водоворот.

В журнале «Пограничник» появился захватывающий репортаж. Оказывается, когда юноша-юкагир ехал в поезде Владивосток-Москва, его выкрали из вагона, убили и подменили японским шпионом.

Тот, выполняя секретное задание, окончил институт, постепенно повышаясь в чинах, и дослужился до полковника японского генерального штаба.

Парадокс заключался в том, что знаменитую повесть написал в таком случае не сам Одулок, а японский полковник. Но это никого не смущало.

А кто попался на обман? Маршак! А, может быть, не попался?

И в деле, заведенном по доносу писателя Григорьева, пошла эта первая козырная карта.

Вот еще один отрывок из воспоминаний Евгения Шварца:

"Как человек увлекающийся, Маршак, случалось, ошибался в выборе учеников и вырастил нескольких гомункулусов, вылепил двух-трех големов. Эти полувоплощенные существа, как известно, злы, ненавидят настоящих людей и в первую очередь своего создателя".

Несколько писателей — Григорьев, Голубева, Мирошниченко — выступили на открытом партийном собрании с заявлением, что Маршак — английский шпион.

Доказательства?

Помогал японскому собрату, долго жил в Англии (где

64

по, по всей видимости, и завербовали), постоянно переводит с английского.

Разве не достаточно?

В адрес Самуила Яковлевича полетела телеграмма:

"Гражданин Маршак! Прошу дарственную надпись на моей книге считать недействительной. Григорий Мирошниченко".

Маршак спасся бегством. Он перебрался в Москву. Профессор Сперанский, чтобы уберечь, спрятал его к себе в клинику. Но ведь в больнице нельзя лежать вечно.

И все-таки решение Самуила Яковлевича было единственно верным.

Надежда Яковлевна Мандельштам писала позже, что был такой способ — сменить город. Изредка номер проходил карательная машина работала неслаженно.

Однажды, весной 38-го года, Маршак робко вышел, чтобы купить газету, и на первой странице увидел указ: правительство награждало его орденом Ленина.

Тьма расступилась. Пришли — и уже насовсем — вдохновение, труд, почет, богатство, и, по-моему, даже в семье неприлично было говорить о пережитом кошмаре.

Нарушил это правило только Григорьев. Он приехал в Москву, готовый валяться в ногах, умолял о встрече, но Маршак его не принял.

И поступил мудро.

В той же ситуации Зощенко простил Катаева, тронутый его раскаянием и слезами, но когда развернулась травля, Катаев написал второй донос.

А в 1978 году мои друзья слышали его речь на вечере памяти Зощенко.

Седой, скорбный, он говорил об их многолетней дружбе и окончил проникновен-ными словами:

— Доброго пути тебе, Миша…

Какого пути? Посмертного?

Всему залу было известно, что Зощенко, хотя вроде бы и скончался на воле, по сути убит. Но мало, кто знал, что убит он не без помощи этого хамелеона.

А теперь я обращаюсь к памяти. Память, память, служи

65

мне, пожалуйста! Я всегда относился к тебе с недоверием. Мне приносят письма и документы и я с изумлением убеждаюсь, что они почти ничего не добавляют, настолько ты свежее и достовернее.

Я сижу у Маршака — в Москве, на улице Чкалова, в низком неудобном кресле, а он напротив — в своем любимом, вертящемся.

На столе еще нет знаменитой книжки, обтянутой клетчатой материей — ну такой, из которой делаются шотландские пледы, и дружеская рука не надписала еще:

"Моему лучшему переводчику от мэра города Глазго и от меня. Роберт Берне".

Эту прелестную надпись я не увижу. Мне расскажет о ней в 63 году моя жена Лиля.

И Самуила Яковлевича я тоже больше не увижу, хотя буду много раз говорить с ним по телефону.

Но это — после войны. А сейчас она только началась.

Маршак дымит папиросой, покашливает, читает. Если закрыть глаза, совсем как тогда, на пароходе.

И снова все в первый раз, из первых уст:

"Забыть ли старую любовь

И не грустить о ней?

Забыть ли старую любовь?

И дружбу прежних дней?"

Боже мой, до чего хорошо!

Война только началась. Мы приехали в Москву на пару дней по делам агитбригады. Меня принесли на стуле-носилках мои товарищи Илья Ольшвангер и Женька Гвоздев. Как это замечательно, что Маршак зазвал нас в гости.

Экономка Розалия Ивановна угощает нас печеньем, приговаривая мягко, с немецким акцентом:

— Кушайте, кушайте… Воет сирена. Маршак поддразнивает:

— Розалия Ивановна, ваши прилетели!

А когда звучит отбой, ласково прощается с нами, сует

66

мне плитку английского шоколада, и я последний раз чувствую пушистое прикосновение его щеки.

Маршаку принадлежит много глубочайших мыслей о жизни и о творчестве.

"Человек должен быть суверенным, как держава. Никто не назначит вам цены. Только вы сами".

Цену он себе понимал. Хотя суверенным не был. Наоборот, постоянно становился все более маститым и официальным.

Художник Соколов писал:

"Самуил Яковлевич плохо знает Москву. Просто ему не приходится ходить. Некогда. Он ездит на машине".

Слово «некогда» тут ничего не спасает.

Я с грустью перебираю его фотографии. Вот со Сталиным. Вот с Горьким. Вот с Фадеевым. А где же с Пастернаком, Цветаевой, Мандельштамом? Ведь они современники!

Алик Гольдберг, осаждавший его визитами, спросил, нравятся ли ему стихи Пастернака?

Маршак ответил уклончиво:

— Когда поэт находится в таком положении, ему трудно творить.

На политические темы с Маршаком было как-то даже неудобно разговаривать. Улитка тут же пряталась в раковину.

Еще бы! Золотым дождем сыпались на Самуила Яковлевича ордена и награды.

Однажды он зашел с Сейфуллиной на огонек к Горькому и застал там Сталина и Ворошилова.

Сталин был в благодушном настроении, с удовольствием слушал стихи, просил надписать книжку для Светланы, а о Сейфуллиной, резавшей правду-матку, сказал:

— Смелая женщина. Именно такие люди нам нужны.

По счастливой случайности Сейфуллина не дожила до ареста и умерла своей смертью. По счастливой, потому что игра со Сталиным в правду редко заканчивалась вничью.