Изменить стиль страницы

А Маршак в табличку поверил.

Он вообще был легковерен до наивности.

Рафка Мильман, один из участников конкурса юных дарований, занялся всякими махинациями. Жена Маршака Софья Михайловна, узнав об этом, в ужасе воскликнула:

72

— Сема, да он жулик!

Самуил Яковлевич укоризненно возразил:

— Софочка, какой же он жулик? Ведь у него орден Боевого Красного Знамени.

Я не так уж много общался с Маршаком вплотную, но он раз и навсегда задал мне тон и продолжал эту беседу своим творчеством.

Чему же он учил меня?

Лаконизму:

"Где была, киска?"

— У королевы английской.

"Что видала при дворе?"

— Видала мышку на ковре".

Ритму:

"Нам вдогонку Летел ураган.

А кругом океан

Бушевал.

Убирать паруса

Приказал капитан

В это утро

В последний аврал".

Юмору:

"Здесь я покоюсь Джимми Хогг.

Авось грехи простит мне Бог.

Как я бы сделал — будь я Бог,

А он — покойный Джимми Хогг"

Чистоте и лиризму:

"А грудь ее была кругла, —

Казалось, ранняя зима

Своим дыханьем намела

Два этих маленьких холма".

Концовке:

"Мы работали дружно,

Тонули мы врозь —

Это было судьбой суждено.

73

Уцелевшей доски

Под рукой не нашлось,

И пошли мы на темное дно,

на дно,

на дно,

За русалкой

На темное дно".

Вот чему он учил меня, и многому другому. И, пока я жив, эта беседа будет продолжаться.

Вы уже, наверное, обратили внимание, что все примеры — из переводов. Собственные его «взрослые» стихи я люблю меньше. Как ни странно, но в них пропадает индивидуальность. И хотя Маршак сказал, что "Лирические эпиграммы" — это его завещание, я не могу с ним согласиться.

Я, конечно, замечаю и глубину мысли, и великолепные строки, но необычайно трогают меня лишь пять-шесть шедевров. И все они о смерти.

Им, как и мною, владела великая печаль:

"Весь этот мир — как на ладони,

Но мне обратно не идти.

Еще я с вами, но в вагоне,

Еще я дома, но в пути".

А вот стихотворение о любимом двадцатилетнем сыне, который сгорел за несколько дней от какой-то ужасной формы туберкулеза:

"На всех словах — события печать.

Они дались недаром человеку.

Читаю: "Век. От века. Вековать.

Век доживать. Бог сыну не дал веку.

Век заживать. Век заедать чужой…

В словах звучит укор, и гнев, и совесть.

Нет, не словарь лежит передо мной,

А древняя рассыпанная повесть".

А вот о любимой женщине, так рано его покинувшей:

74

"Люди пишут, а время стирает,

Все стирает, что можно стереть,

Но скажи, — если слух умирает,

Разве должен и звук умереть?

Он становится глуше и тише,

Он смешаться готов с тишиной.

И не слухом, а сердцем я слышу

Этот смех, этот голос грудной.

И снова о себе, о поезде, о дороге никуда:

"Лукавое время играет в минутки,

Не требуя крупных монет.

Глядишь — на счету его круглые сутки,

И месяц, и семьдесят лет.

Секундная стрелка бежит, что есть мочи

Путем неуклонным своим.

Так поезд несется просторами ночи,

Пока мы за шторами спим".

Какие законы определяют направление этой несущейся жизни? Что заставляет нас совершать хорошие и дурные поступки?

Хармс и Маршак сочинили стихотворение:

"Жили в квартире

Сорок четыре,

Сорок четыре веселых чижа…"

Судя по манере, главная часть работы принадлежала Хармсу. Но и Маршак, разумеется, приложил руку.

Потом Хармса арестовали. Потом убили. Потом уничтожили созданные им книги.

И все годы, во всех изданиях Маршак печатал это стихотворение под своим именем.

Зачем? Ну нравилось оно ему! Но разве у него своих не было?

И другое:

Вернулся с войны любимец Самуила Яковлевича Илюша М.

75

Контуженный, искалеченный, он сидел у меня, вздрагивал от каждого громкого звука и говорил:

— Тише, тише…

Он рассказал, что живет у сестры, та ничего, но муж измывается, называет дармоедом.

Я не заметил тогда его безумия.

А ровно через два дня он, чтобы отомстить зятю, зарубил топором спящую сестру и двух ее маленьких детей.

И пошел за милиционером.

Маршак не отшатнулся от своего ученика. Восемнадцать лет он звонил в психиатрическую больницу, доставал редкие лекарства, писал письма.

И когда умирал, в последний день просил сына:

— Позаботься об Илюше…

Шестьдесят третий год. Я собираюсь подавать книжку в московское издательство. Алексей Иванович Пантелеев предлагает:

— Давайте я напишу рекомендательное письмо, а Маршак подпишет. Сам он этого не сделает, поленится.

И вот Лиля сидит на Чкалова, в низком неудобном кресле, где я сидел в 41 году.

Старый человек в халате ходит по квартире и ворчит:

— В каждой комнате кто-то есть и всем чего-то нужно от Маршака.

Нет, это не относится к Лиле. Мою бумагу он подписал сразу.

Лиля робко спросила, не может ли Самуил Яковлевич похлопотать, чтобы нам увеличили пенсию — мы живем трудно.

Маршак оживляется:

— Я думаю, это дело одного телефонного звонка. Я хорошо знаком с заместителем министра соцобеспечения.

Он тут же набирает номер.

Но заместителя министра нет дома, а второго звонка он уже не делает.

Его жалко, его очень жалко. У него багровые трясущиеся руки. Болезни неумолимы. Астма стала совсем невыносимой. Он глохнет, слепнет. Корректуру надо подносить к самому лицу.

76

А люди все идут, идут… За помощью, за советом, за рекомендацией. Их не остановишь словами: "Я, голубчик, болен".

Да и без людей было бы совсем нехорошо. Пусть уж…

И он ходит по квартире, и ворчит. И жалуется Леониду Зорину:

— Я достаточно известен, чтобы меня теребили, но недостаточно, чтобы меня берегли.

И говорит: "Пойду прилечь". Но сначала распоряжается, чтобы Лиле сварили чашку шоколада.

Когда недавно я прочитал Кушнеру московский отрывок, он сказал:

— А знаете, Лева, я ведь тоже побывал у Маршака. И добавил:

— Это было в 63 году, вскоре после выхода моей первой книжки. В «Крокодиле» напечатали разгромную рецензию и Самуил Яковлевич за меня вступился.

(Маршак? Вступился?)

— Он прислал мне прекрасное письмо, я зашел поблагодарить его и мы проговорили весь вечер.

— О чем же?

— Он рассказывал, как бежал из Ленинграда. Говорил, что Ленинград — ужасный город, и что жить в нем нельзя.

(Маршак? Рассказывал? Об этом?)

А потом он читал стихи — между прочим, «Тигра». А после, за чаем, мы снова долго говорили, особенно он — часа, наверное, два.

Я опять спрашиваю:

— О чем же?

И Саша отвечает:

— О Боге.

И заметив мое изумление:

— Да-да, Лева, о Боге. Он говорил так, как будто это были главные мысли его жизни. И под конец сказал, что он очень болен и стар, и предложил, если мы больше не увидимся, встретиться на том свете.

Саша предупреждает мой возглас:

— О нет, Лева, он не был сумасшедшим. Он произвел на

77

меня огромное впечатление. А через месяц к нему пришел Бродский, и он повторил то же самое ему — то же самое, вплоть до приглашения.

Кушнер пытается пошутить:

— Я сперва даже обиделся: ну что он заводит для всех одну пластинку! Но потом подумал: а что же? Может быть, нам и вправду встретиться там троим?

Сашин рассказ — последнее живое свидетельство. Дальше — опубликованные воспоминания. Почти ни одному из них я не верю.

Маршак идеален, он словно причислен к лику святых, у него нет недостатков, свойственных обыкновенным людям.

Элик не пропустил в сборник воспоминаний очерк Пантелеева, так как тот осмелился написать, что Самуил Яковлевич был скуповат.

А вот сидит у меня в гостях толстый самодовольный Александр Гольдберг.

Полгода тому назад он побывал в Барвихе, где по его выражению "сорок стариков живут при коммунизме".