Летом 35-го и 36-го нас, вундеркиндов, возили по стране И оба раза Абрам Борисович брал меня с собой. Для чего он взваливал на себя такую ответственность и такую обузу! Ведь меня всюду приходилось таскать на стуле-носилках.
В 37-ом году Абрам Борисович канул, разделив судьбу своего поколения, а его молодая жена покончила с собой.
52
Я горжусь тем, что после его ареста позвонил в НКВД, наивно сказал, что мы, ребята, за него ручаемся и просил отпустить.
Вокруг меня, сгрудившись, взволнованно дышали Юра Поляков, Шура Катульский и Наташа Мандельштам.
Мне грубо ответили, чтобы мы не совались не в свое дело.
Помню, как мы были обескуражены — ведь с нами еще никто так не разговаривал.
А теперь о первой поездке.
Мы поездом добрались до Харькова. Зазвучала украинская речь. Я развернул газету и прочитал про одного молодого скрипача, что он играет "не погано".
Наконец-то я увидел всех ребят первого набора — человек сорок.
Фамилия черноглазого худенького мальчика была Мицкевич.
Я шутливо спросил:
— Адам?
Он серьезно ответил:
— Нет, Абрам.
Следующий город — Запорожье. Ночь. Меня несут на стуле-носилках по плотине Днепрогэса, а кругом огни, огни…
И разговор, что инженеры здесь живут в коттеджах. Я не знал этого слова, и мне представлялись какие-то неописуемые дворцы, только маленькие.
В Запорожье состоялось собрание. Очень толстый мальчик Алик Гольдберг (ныне старший научный сотрудник Публичной библиотеки) поставил вопрос, чтобы его больше не дразнили «гусем». Приняли соответствующее решение, проголосовали единогласно, но, разумеется, с той поры на протяжении всей поездки его только так и звали.
Самуил Яковлевич собирался ехать с нами, но его отвлекли неотложные дела, и он поручил нас Даниилу Хармсу. Это был высокий человек с красивым неподвижным лицом — всегда в жокейской кепке, гольфах и бриджах.
Мы знали и любили его странные стихотворные считалки:
53
"Шел по улице отряд,
Сорок мальчиков подряд:
Раз, два, три, четыре
И четыре по четыре,
И четырежды четыре,
И еще потом четыре".
Мы загибали пальцы, подсчитывали каждую звонкую и радостную строку, и постоянно изумлялись безупречной точности результата.
Но ни мы, ни (я думаю) Маршак не знали замечательной абсурдистской прозы, которую Хармс создал задолго до Ионеско и Беккета.
А вот в духовные руководители он не годился, хотя бы потому, что не обращал на нас ни малейшего внимания.
Видели мы его только за столом. Он коротко кивал нам садился, наливал стакан и опускал в чай градусник. Он внимательно следил за темным столбиком и, когда температура удовлетворяла его, вытаскивал градусник и завтракал.
Если было свежо, он просил закрыть ближайшее окно, чтобы масло от сквозняка не скисло.
Алексей Иванович Пантелеев рассказывал, что однажды он шел по улице с семилетней племянницей и встретил Хармса.
— Ваша? — брезгливо спросил тот.
— Моя, — удивился Алексей Иванович.
— Какая гадость! — сморщился Хармс.
Он, конечно, был чудаком, но, говорят, еще и "косил сумасшедшего", потому что смертельно боялся ареста. Бедный! Не спасло это его…
"Из дома вышел человек
С дубинкой и мешком,
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
Он шел все прямо и вперед,
И все вперед глядел.
54
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез".
Многие поэты писали в то время пророческие стихи о своей судьбе. Ведь для этого даже не надо было обладать пророческим даром.
Второе путешествие в июне 36-го года, по пяти рекам: Москва-Уфа. А затем в Куйбышев и вверх по Волге, до Рыбинска.
Маршак отправился с нами и прихватил всю семью: жену, двух сыновей (Яшу и Элика) и даже невесту Элика— Таню Сперанскую.
Началось с Москвы, с приема у наркома просвещения Андрея Сергеевича Бубнова. Он встретил наш автобус на своей даче в Кунцево.
Все поразило нас.
Во-первых, дочь министра просвещения оказалась двоечницей.
Во-вторых, перед нами будто развернули скатерть-самобранку. Такого изобилия я не видел за всю свою жизнь. Одним словом, правительственный прием! На шестьдесять метров немыслимые яства: паштеты, балыки, паюсная икра, миноги, севрюга… И не какие-нибудь пошлые яблоки, а клубника со взбитыми сливками, бананы и ананасы.
Перед Аликом Гольдбергом стояли экспортные крабы, но он их так и не попробовал, боялся отравиться.
Я ужасно жалел Люсю Виноградову. У нее с утра разболелся живот, ей сварили манную кашу и она ела ее, обливаясь слезами, стараясь не смотреть на это великолепие.
Потом, в саду, когда мы читали Андрею Сергеевичу стихи, произошел знаменитый случай. Вокруг ноги Наташи
55
Каханович обвился уж (разводил он их, что ли?). Она взвизгнула, но довела стихотворение до конца.
А когда мы вернулись в гостиницу, у Семы Слевича в карманах обнаружилось килограмма полтора "Мишки на севере". Не устоял все-таки!
Пароход "Ваня Маркин", на котором мы отчалили от московского речного вокзала, представлялся нам просторным и комфортабельным.
Плыли мы весело. Писали стихи, читали их друг другу и Самуилу Яковлевичу. Иногда сильно задавались, но он часто и убедительно сбивал нашу спесь. Авторитет его был непререкаем.
Он очень любил меня, и утром, здороваясь, всегда целовал. Он прикладывался щекой, а не губами, и это пушистое прикосновение казалось необыкновенно приятным — наверное, он всегда был тщательно выбрит.
К тому же, щека пахла хорошим одеколоном и мне это нравилось.
Почему-то он напоминал мне мистера Пиквика.
На палубе возникали романы.
Главным успехом пользовалась Наташа Мандельштам, племянница Осипа Эмильевича. Ее прозвали деревянной мадонной за холодное выражение красивого, строгого, словно вырезанного лица.
У кого-то появились стихи:
"Деревянная мадонна
Украшает мой корабль".
Она была жестокой и неприступной. Алик Новиков даже ходил из-за нее топиться.
Я тоже не избег общей участи. Это была моя первая любовь, даже до Люси Виноградовой. И конечно же, она нашла отражение на бумаге:
Ты пела. Голос твой звучал,
То замирая, то звеня.
С тоскою песне я внимал
И тайный пламень жег меня,
56
Четырнадцатилетняя Шура Гольдфарб, моя поверенная, округляя глаза, говорила:
— Лева, тебе еще рано думать о любви.
Почти в каждом городе мы высаживались; нас торжественно встречали, и мы выступали в клубе или Доме Культуры.
Надо сказать, Маршак не был особенно демократичен. Установилась определенная иерархия. Читали обычно я, Алик Новиков, Юра Капралов, Шура Катульский, Надя Никифоровская, Илюша Мейерович и Верочка Скворцова. Ну и двое-трое других ребят, всегда разных.
Я, как правило, упрямо выбирал стихотворение «Журавли». Мне оно нравилось, а Маршаку нет. Но он не настаивал и все же включал меня в число выступающих.
Кстати, в Горьком мы увидели пионерский оркестр, который тоже возили по стране. Мы с ними уже встречались в прошлом году, и мальчик, игравший на виолончели, довольно ехидно спросил меня: чего это я два года подряд читаю одно и то же стихотворение?
В Горьком случилось и другое происшествие: меня забыли на пристани.
Суетились, носили вещи, шумели. И вдруг сняли сходни и пароход отвалил. Он удалялся по Волге, постепенно уменьшаясь, и наконец превратился в точку.
А я нисколько не струсил. Я сидел и думал спокойно и немного печально:
"Ну вот я и остался один. Что же со мной теперь будет? Пришлют телеграмму из другого города? А как же их догонять? Поездом? А кто меня повезет?"
Но точка стала расти, над ней появились трубы: пароход возвращался. На пристань сбежал Элик Маршак, схватил меня в охапку и понес.
С Эликом у меня связан еще один милый и смешной эпизод.