Пошли скорее, - сказала тетя Вера, - а то лошади в совхозе дикие, некованые, еще выскочат - затопчут.

И где-то, показалось нам, близко совсем, заржала лошадь, и другая, и послышалось сердитое фырканье. Тетя Вера шла впереди, теперь она отступила на шаг, засмеялась и нервно обняла меня за плечо. Рукоятка ее тяпки не больно стукнула меня по скуле.

Прибила я тебя?

Я обняла тетю Веру, и мир и защита сошли на меня. Я чувствовала нежную крепость руки на своем плече и при каждом шаге - легкие толчки твердого бедра, прикрытого коротким выцветшим платьем. Рядом с моим лицом был профиль с окаменевшим подбородком над полной шеей, и как будто сросшиеся крупные губы, тяжелые скулы и карие стерегущие глаза. Я видела разбитую кормлением грудь и босые ступни с темными ногтями и выступающим, мозолистым вторым пальцем. Тетя Вера не глядя твердо ступала по траве, холодной и острой, как железо.

Когда-то дядя Василий косил на ямах. Он приезжал с работы и сигналил еще на большаке, до поворота к дому. Бабушка начинала шевелиться на кухне не слышно ее было после обеда, будто и нет ее, - а тетя Вера несла на двор кастрюли с нагретой водой.

Все, кроме бабушки, садились в кузов и ехали ворошить. Только тетя Вера с Ванюшкой садилась к дяде Василию в кабину. Перед каждым поворотом дядя высовывался в окно и кричал нам, слепой от ветра: "Держите грабли!" "Ваську держите!" - кричала тетя Вера. Мы выпрыгивали из кузова и спорили за самые большие грабли, которые потом отбирал у нас дядя. Каждый старался выбрать себе дорожку поровней, но все же всем, кому раньше, кому позже, приходилось спуститься в одну, а то и в две, три ямы.

Что ж ты поставил-то у края! Отрули что ли, места нет тебе! - говорила тетя Вера.

Дядя Василий косил на ямах, у оврага. Из оврага как трава торчали верхушки берез, переплетаясь с крапивой, которой поросли крутые склоны. Говорили, что зимой в овраге воет кто-то, но никто не видел никаких следов у края оврага - никто не выходил оттуда.

В этот день мы сгребали. Тетя Вера ходила с вилами, и лишь по слегка приподнятым плечам было заметно, что ей тяжело. Дядю Василия не видно было на кузове, только прорезались вдруг вилы - острым блеском в матовом опадающем сиянии. Ванюшка сидел на сене, на тетиной кофте, и Шура каждые пять минут бросала грабли и подбегала к нему - "посмотреть".

Оставь ты его в покое! - говорила Марина. - Лодырь! Так бегать больше устанешь!

Как же это так я тебя не спросила, - отвечала Шура.

Тетя Вера говорила: - Саш! - и спор смолкал.

Вечер становился холодным, от сырого края оврага поплыли комары. Мы уже сложили грабли и сели на остывшую землю. Тетя Вера взяла Ванюшку, он дергал ее за ворот и пищал. Мать брала его за руки и отстраняла их, рассматривая заодно красное пятнышко на запястье. Она второй год кормила Ванюшку, а Ваську отняла, когда ему шел четвертый.

Дядя Василий укладывал сено, и борта кузова гремели, как далекий гром.

Васька залез в кабину. Он просигналил. - Ну-ка, не балуйся! - крикнула тетя Вера, и стало тихо. Даже кузов больше не гремел, распертый сеном.

Шура легла на землю, вытянулась и сказала, глядя в небо:

Сейчас что-то случится.

Машина завелась и медленно поехала к оврагу. Стог задрожал, стал осыпаться, как бы обтекать, дядя Василий схватился за борт, закричал Васька. "Ключ поверни!" - крикнула тетя Вера, я поняла, что у меня нет ног, как во сне, нет и у Марины, а Шура лежит, смотрит в небо и стонет, как будто хочет кричать и не может.

Мать уронила Ванюшку в сено, на кофту, оказалась на подножке и, просунув руку в приоткрытое ветровое, выключила зажигание. Переднее колесо придавило верхушку березы. Клок, отошедший от стога, медленно повалился в овраг, и сено повисло на ветках. В старинной загадке быстрее всего мысль...

Ничего не успели мы подумать...

Мы вышли на дорогу и увидели лошадь с жеребенком, пересекающих большак. Тронутые туманом, они казались светлее и косматее, поднимали головы и фыркали на молочный месяц. Перед нами западало солнце, и вечерний свет слоями ложился на поле, по-разному окрашивая траву.

Тетя Вера улыбнулась, ее темные губы с пепельными подпалинами растворились, едва заметно дрожа, волна света прошла по задвигавшимся щекам, и вся ненависть, накопившаяся во мне, обратилась в маленькую твердую слезу, крупинкой заколовшую в уголке глаза. Боль изменилась, изменился ритм сердца - оно будто стало биться медленнее, величественнее, и я впервые за долгое время увидела, что мир хорош.

ТУМАН

Воскресным утром я хотела ехать в Лебедянь. Коров уже прогнали, а туман был такой густой, какой редко бывает и на рассвете.

Автобусная остановка в тумане оказалась не на своем месте, словно кто-то нечеловеческой силой оттащил ее в сторону. Бледные цветные пятна шевелились на остановке. Я поздоровалась, и голоса ответили мне неожиданно близко - опять я не угадала расстояния. Мне казалось, что подол моего платья отрезан неровно и становится то длиннее, то короче. Не было ни посадок, ни поселка, ни дороги. Положение солнца угадывалось только по молочному блеску воздуха среди серых клубящихся испарений.

На остановке говорили только о тумане, удивлялись, вспоминали и не могли вспомнить подобного. Все уже решили, что автобус не придет, и ждали хотя бы попуток. Не было ни попуток, ни дороги.

Стоя чуть в стороне, я по голосам определяла, кто на остановке. Ехала на смену медсестра Шовской больницы, три или четыре женщины в Лебедянь, на рынок, баба Нюра Самойлова в церковь и баба Маня Акимова на кладбище. И еще чей-то голос - мальчишеский, но ласковый, как у девочки, узнать я не могла.

- Ну что делать-то, и дома дело стоит, - сказала медсестра. Теперь и Танька моя из училища не приедет, управляться некому. Побегу я, раз такое дело - авось без меня разок, я искровскую сменяю, все равно не уедет, что ей делать. Потом отдежурю.

Побегу я домой.

- Беги с Богом.

- Авось отдежуришь, - сказали баба Нюра и баба Маня.

Тише стало без медсестры, а что говорил детский голос, я не разбирала - невнятно. Скоро ушли и женщины... Я видела теперь только два пятна - красное и синее. Я прислушалась к разговору старух. Говорила баба Маня:

-- Как понесла я Тольку, месяца еще не было, захотелось мне яблочка страсть. А февраль стоял - мороженые, и то повышли. А чуть задремлю - и видятся мне яблоки. Красные, как кровь, крупные. И будто протыкает их кто-то, проткнет - сок так и брызжет, аж в два ручья - красным и белым водяным. Вот пришла я к Лизке, Царство ей Небесное, а у нее два яблока тухлых в цветах лежали - сморщенные такие, видно, она их положила туда так, на окно, не знаю. Я ей говорю: "Лиз, можно я их съем?" "Да ты с ума сошла!" "Хочу - не могу" "Ну ешь". Съела я их с червяками - не с червяками, и довольная стала, прямо и на душе полегчело.

- Да, - сказала баба Нюра, - ты еще позже меня рожать стала. А я уж думала, и не рожать мне. Десять лет порожняком ходила! А забеременела - и не знала еще, сделалась как пьяная, и не ем ничего - не могу. День хожу шатаюсь, другой. "Захворала, - думаю, - концы мои". Соседи шептаться стали, что-то, говорят, Нюрка - запила что ли. А это вот что. Первого родила, и как прорвало - четверо у меня погодки. А когда я последнего рожала - и невестка родила. У меня роды легкие были - первые с осложнением, а потом уж - легкота.

И опять подал голос ребенок. Я подумала: "Чей же это? Наверное, и мать его здесь - молчит".

- А какие у меня хорошие роды были! Ничего не почуяла - как в тумане все, и быстро, помню только, воды отошли, и потом помню - запищал. Какая я радостная была! А мне одна женщина сказала: "Ты не смейся, а молись. Легко пришел - легко уйдет". Нюр, разве я его не берегла? От дома не отпускала, в Воронеж к родне ни разу не пустила, а он вот - у самого дома!

Толик Акимов, наш ровесник, четырнадцати лет попал в косилку. Отец его был за рулем... Дядя Василий запер нас с Мариной, чтобы не ходили смотреть. Мы только видели в окно вертолет, вызванный из Липецка, и слышали его мерный рокот над поселком.