- Кто в Москве твоего папку знает? Тебя там даже в школу для отсталых не возьмут.

Жижка положил мне руку на плечо, как бы ища защиты. Я покосилась на Марину, увидела у ее щеки тонкую ручку Блохастика и не стала скидывать.

- Моего отца вся Москва знает. Скажи, Надь?

Я вдруг почувствовала себя на стороне Жижки, словно он родной мне.

- Конечно. Про Жижкина отца и в газете писали.

- В московской? - спросила Марина.

Голос ее изменился, удалился. И я, не понимая, но предвидя, в чем будет заключена суть нашего грядущего великого раздора, приняла этот раздор и твердым, не своим голосом ответила:

- Да, в московской.

- Ой, врушка, врушка.

- Она не врет!

- Все они брешут, пойдем, Марин.

И Марина поднялась за Блохастиком и они отошли от нас и сели напротив.

Пламя костра разделило нас, густой воздух тек над костром, и лица сестры и Блохастика текли и менялись, и темнели их черты. Я сказала Жижке:

- Пойдем, погуляем...

И мы еще дальше ушли от них, в вечерний холод, ходили по следу машины Кривого Черта и жались друг к другу, потому что зябли. Мы услышали, что и они идут за нами, и присели за куст, полный тенью.

- Какой ты низенький! - сказала Марина Блохастику. - Жижка вон длинный.

- Жижка дохляк!

- А ты ниже меня, с тобой гулять - позориться. Ну-ка, разувайся! И Марина стала собирать сухие, каменные комья дорожной земли и запихивать их в Блохастиковы ботинки.

Мы переглянулись и улыбнулись, как взрослые. Блохастик еле обулся и поковылял, сгибая чуть удлинившиеся ноги, и стал еще ниже Марины.

- Шашлык готов! - закричал у нашего костра Одноглазый.

Мы побежали, уже отвыкшие от неровного тепла, и Блохастик - босиком, на бегу вытряхивая камни и землю из ботинок. Одноглазый всем дал по шомполу в окрашенные пламенем руки, и ушел в темноту. Мы ели мясо все вместе, забыв о необыкновенном, которое было сейчас между нами. Губы, соприкасаясь одна с другой, скользили в жиру, ныли от нетерпения десны, и грубый сладкий запах распирал ноздри.

Мы услышали, но не оторвались от еды.

- Кто-то на КАМАЗе едет, - наконец сказал Блохастик, утирая рукой щеку.

В закапанных жиром платьях мы поднялись навстречу дяде Василию. Выпрыгивая из кабины, он спросил: "Где мамка?" и побежал к другому костру, где тоже замолкли и прислушались.

В кабине было темно, только светились приборы на панели, пахло бензином, табаком и - сладко и горько - вином.

Мы с Мариной обе уснули на руках у тети Веры и наутро о Жижке и Блохастике не вспоминали.

СЛОВО

День рождения был у Шуры.

Ей исполнилось два года, и три женщины пекли, жарили, тушили на невидимом в утреннем свете газовом огне. Плита сияла, как снег на вершине горы, и что-то шумело и извергалось на сковородках. Это было утро ужаса для кроликов, потому что медная рука дяди Василия трижды тянулась к ним, и трижды звук и запах смерти - сначала звук, потом запах - доносились до них, и без того лезущих на головы друг другу в дальнем углу клетки.

А Шура гуляла на заднем дворе. Она лепила шары из мокрого песка и выкладывала ими двор, окружая себя концентрическими кругами.

Наступил день. Шуру давно было пора кормить, но тетя Вера прилегла в зале, на диване, потому что на кровати ее раскинулось бархатное платье.

Тогда бабушка выглянула из спальни внучек, где с утра сначала поливала цветы, заливая кровати и заставленные безделушками подоконники, а потом сидела на табуретке и следила, как движутся стрелки настенных часов с изображением переживающего бурю корабля. Бабушка пробралась на кухню, похитила кусок кулебяки и заставила Шуру съесть его прямо во дворе. Она раздавила несколько высохших песочных шаров и даже не заметила, старая.

День прошел, и наступил вечер. Шуру одели в новый костюм, провонявший сначала магазинными полками, а потом сырыми глубинами шифоньера, и пустили в зал. Тетя Вера облачилась в бархат и, обжигая с непривычки пальцы, завивалась щипцами в комнате дочерей. Туалетный столик перед ней был усыпан землей, стрясенной бабушкой из горшка скучающей под потолком герани. Дядя Василий от нечего делать сел в кресло и развернул газету, но сложил ее и убил муху на журнальном столике.

Скоро стали приходить гости.

Бабушка уже подогрела котлеты и теперь притихла в спальне.

Тетя Вера принимала подарки и складывала их на диван. От кого какой сверток, она запоминала. Дядя Василий пошел с мужчинами курить на крыльцо, и в зал заходили теперь одни только женщины. Тетя Вера включила телевизор и попросила двух утренних помощниц вместе с ней сервировать стол. Они согласились, но носили блюда на вытянутых руках, оттопыривая как можно больше пальцев. Тетя Вера заметила это и разрешила им сесть, но ничего не сказала об их платьях.

Наконец гости расселись, длинная плюшевая скатерть грела им колени. Разлили шампанское и стали искать Шуру. Оказалось, что она сидит под столом. Крайний гость выключил телевизор, и все женщины стали звать именинницу. Девочка что-то бормотала, взрослые с выражением удовольствия и внимания на лицах прислушались - и радостно захохотали, различив слова. Шура тихо, но четко выговаривала одно из самых непристойных ругательств.

- Ну-ка, что-что-что?

- Молодец!

- А ну, повтори!

- Так им! - заговорили мужчины, и только дядя Василий, как отец, возразил:

- Шура, нельзя так говорить, ну-ка, перестань!

Тетя Вера встала и, с досадой оправляя бархат, нагнулась, чтобы взять ребенка. Но Шура вцепилась в ножки стола и, ободренная гостями, повторяла свое слово все громче и громче.

Замолчи! Сейчас налуплю! - сказала тетя Вера и стала разжимать Шурины пальцы. Угроза и резкость матери озадачили и рассердили девочку, она уже выкрикивала ругательство и перехватывалась ручонками, когда мать отрывала их от ножек стола.

Вер, а это она тебя честит, вот дети пошли! - пошутил крайний гость, кусая крольчатину. Он первый начал есть, и у него уже заблестел подбородок.

Засмеялись все, кроме тети Веры. Она уловила в общем хоре сдержанный смех мужа, и к досаде добавилась злость.

Тете Вере было неловко сидеть согнувшись, на корточках, и она боялась наступить себе на платье. Шура, чувствуя поддержку взрослых, закричала еще громче, в ее голосе тете Вере послышалось торжество и злорадство. Она сделал больно дочери и выдернула ее из-под стола. Девочка заплакала, она ждала, что собравшиеся защитят и утешат ее, но они снова засмеялись. Кто-то из гостей закашлялся, и все сидящие рядом бросились стучать ему по спине и наливать компот. Шура закатилась плачем, и сквозь слезы продолжала выкрикивать слово. Матери стало страшно - ей показалось, что ребенок понимает значение ругательства и вкладывает в него всю ненависть и злонамеренность, которые откуда-то взялись в девочке и направлены на нее - на мать.

Тетя Вера вышла с Шурой из зала и два раза шлепнула ее, пока несла в спальню. Она сунула девочку в руки растрепанной свекрови, которая пыталась уснуть, но, заслышав плач, поднялась и стала прислушиваться у двери.

Только один ночник освещал спальню. Бабушка уже отчаялась укачать Шуру и шептала бессвязную сказку, уставившись слезящимися глазами в сумрачное зеркало:

А он ее вывел на берег реки, расстрелял из ружья и прогнал. "Иди, говорит, - отсюдова, чтоб ноги твоей тут не было". А ей только того и надо.

Шура сидела рядом, всхлипывала и, не слушая бабушку, повторяла про себя слово, которое такой ценой досталось ее памяти.

Из темного зеркала на старуху и ребенка смотрели четыре глаза страшные глаза преступных в своей невиновности. До конца своих дней облагодетельствованный Иов смотрел такими глазами. На Левиафана, который внизу, "на острых камнях лежит в грязи", и на Левиафана, который вверху, "сдвигает землю с места ее, и столпы ее дрожат".

САНИ

Мы шли с Шурой по накатанной дороге, и синие тени домов хотелось обходить как открытые погреба. Окостеневшие кисти рябины за заборами еле слышно стукались одна о другую. Крашеные синькой оконные рамы и калитки в металлическом блеске снега казались зелеными.