Белые блестки падали на лошадь, и отлетали. Потом мне показали белого и сказали: "слепень". Но раньше оказалось - Дорога ведет к Дому, и перед ним, там, где Дорога поворачивает к сену, разбросанному у сосен, в колее лужа. Небо в ней синее, облака - серые. А так они - белые, а небо голубое. Тот, чья была спина, взял меня подмышки и поставил - и это был дедушка. Я хотела к луже, но меня поймал теплый живот с кислым запахом, подняли и целовали непривычно мягкими губами, и руки держали коричневые это была бабушка.

Повели за ручку по маленькой-маленькой травке, мимо рукомойника, у которого вместо крана - ножка, а внизу мыльные лужицы и в них картофельные очистки, и, споткнув не больно о деревянный порожек - в сырым деревом пахнущую темноту, и в комнату - к ней. На полу в трусах сидела чужая, и рот у нее был в засохшем желтке. И только привели - она вскочила и как большая взяла меня за ручку и повела обратно. А все засмеялись, и мама, и опять я споткнулась о порожек, и упала. Она - зубов у нее меньше, чем у меня подождала и засмеялась. Только я - не заплакала. Встала и пошла к рукомойнику руки мыть. Она за мной, и сказала: "Не достанешь". Я подпрыгнула и коснулась ножки, такой холодной, и капнуло, и еще.

И я пошла к луже и нашла там червячков, которые вертелись и уходили, когда над лужей моя тень, и мама потом сказала, что они - дети комаров. Но тогда она уже за мной ходила и повторяла.

-3

Юсуф ушел в Курпинский лес, разбил там лагерь и ждал нас. Марина надела сандалии и дала мне сумку с провизией. Я несла изюм, курагу, хлеб и вино.

-- Юсуф взял с собой казан, -- сказала Марина. - Он сварит нам плов с цыпленком.

Дорога впервые вела нас не к Дому, а к Юсуфу.

Блистали поля - то глянцевыми волнами, то мелкой рябью; выглядывали черные лица подсолнухов на пьяных шеях; пух отцветающей травы летел нам навстречу и липнул к губам.

Мы были у поворота, когда небо зарокотало, туча встала над Курпинским лесом, и брюхо ее примяло верхушки сосен.

Мы ускорили шаг, и не замедлили его у развалин Дома.

Юсуф встретил нас у шалаша. Он отбросил нож и побежал к нам, босой и без рубахи, наступил на костер, и ни он, ни Марина не заметили этого.

В небе гремело, но все дальше и дальше. Я сломала черную ветку яблони, сгорбленную плодами, и завесила ею вход в шалаш.

-- Ты пей, -- сказал Юсуф.

-- Буду пить. Никогда мне не было так хорошо, -- сказала Марина.

Я лежала на ковре и грызла бусы. Мне показалось, что я перекусила нить, и бусины раскатились. Я приподнялась на локте - это жуки собирали в траве остатки плова.

Темнело, Юсуф накинул клетчатую рубашку, и белые клетки притягивали взгляд.

Юсуф сел на бревно и посадил себе на колени Марину, она соскользнула и села рядом. Пьяный Юсуф не мог ногу на ногу положить, а я так и не уснула на его скользкой куртке - только волосы, наэлектризованные, трещали.

Юсуф спал, улыбался и плакал во сне. Я смотрела на его пухлые детские щеки и припухшие девичьи губы.

Марина говорила: -- Я не знаю, что делать. Получается, что я его обманываю... Он меня ждет, а я покручу, покручу и не за него выйду. Бросить - он и правда может что-нибудь с собой сделать... И вдруг я так к нему привыкну, что выйду замуж... С другой стороны, я прекрасно понимаю, что так меня любить никто не будет. Я ему говорю: "Первая любовь проходит". А он: "Нет".

Ветер шуршал снаружи, в сухих листьях шалаша, и мне казалось, что нас засыпает, заносит песком. В переплете веток я видела белую звезду. Я спросила Марину: -- Как тебе кажется, он красивый?

-- Так, симпатичный.

Белая звезда отразилась в ночной слезе Юсуфа, и луч ее - во влажной дорожке на смуглой щеке.

Утром я обрывала яблоки с ветки, занавесившей вход, и бросала ими в спящих. И крепкие желтые яблоки зарывались в иван-чай, которым Юсуф выстелил шалаш, и торчали из травы как лобастые черепа из земли.

-4

Дом начинался с тамбура. Досчатый, он был пристроен к известковой стене. Там всегда стоял полумрак, а в полумраке - лучи, тонкие, как соломинки, из маленьких щелок и широкие, как ленты, -- из щелей в двери с хитрым ржавым замком - снаружи запрешь - не откроешь изнутри. Так и закрыли нас, когда увезли улей - дедушка выставлял на кухне стекло, отгибал гвозди, и гнался на телеге по траве, примятой мотоциклом в саду.

Над брошенным ульем ходил гул в черном облаке, и крышка лежала рядом, и в ней мутно отражалась трава. Рамки воры так и не смогли достать, и нашли в совхозе воров - у обоих от пчелиных укусов заплыли глаза.

Однажды, когда дверь весь день была открыта и приперта зеленым камнем, чтобы не закрывалась, за день успели в тамбуре слепить гнездо ласточки. Мы с Мариной смотрели на них из коридора. Они как черные ножницы стригли что-то под низким потолком, а потом их будто ветром уносило.

Вечером дедушка снял гнездо, показал его нам и прилепил снаружи, с другими, под карнизом. Ночью оно упало и разбилось как цветочный горшок.

Щели, в той стене, что на Пасеку, были бойницами. Никто не знал, где дедушка прячет ружье. Он доставал его и бил щурок, опираясь ногой на тележное колесо. Щурки были пестрые, красивые, но мы их не жалели - они склевывали на лету пчел. Некоторым дедушка расправлял крылья и распинал их на яблонях, и птиц не видно было за мухами - черными и как зеленое бутылочное стекло; а других бросал собакам. Собаки рвали птиц, и разноцветные перья летали вокруг них, а цепи густо гремели и так зацеплялись звенья, что однажды Пиратка ни встать не могла, ни голову повернуть, и терла носом землю.

Еще в тамбуре стояли фляги с питьевой водой, которую привозил на конопатой лошади толстый водовоз. У него единственного был колокольчик на синей дуге, далеко гремело, и бабушка успевала прятать мед и брагу.

В тамбуре хранились инструменты, и когда играли, там всегда была оружейная или пыточная. Дедушка уже умер, и пыли на топорах и пилах было больше, чем масла - будто были они в земле...

В Доме на кухне пахло сырыми тряпками, а когда качали - медом. Пока на кухне стояла медогонка, заходить туда было опасно - пчелы гудели под потолком. Мертвых, скорчившихся, выметали полынным веником, смахивали с подоконника раздавленных на стекле. Мед в огромном облупленном чане казался несъедобным --так много его было, и стояли в нем на разной глубине комочки утопших пчел. Бабушка и дедушка в черных рабочих халатах и в широкополых пасечных шляпах с мелкой сеткой отцеживали мед в пятидесятилитровые фляги, и он вливался туда пластами, будто это плотная ткань складывалась волнами, и волна тонула в волне.

Пол был из досок, однажды только крашеных, и калина лежала у щелей в углах, чтобы не выходили оттуда мыши.

На кухне была кладовка, ключ от нее бабушка носила на резинке, вместе с крестом. Заглянуть туда было редким счастьем - там, среди новых ульев и рамок без вощины стоял бабушкин сундук. В сундуке она хранила белье и письма от двоюродной сестры, но нам с Мариной чудилось, что от сундука идет свет в темноте, как от лесных гнилушек - это светятся в нем старинные драгоценности.

-5

Это было лето моего изгнания и дни малодушия Юсуфа.

Он послушался моей телеграммы и приехал в Москву. Он не взял с собой даже смены белья.

В Москве стояла сорокоградусная жара. Я через каждые десять минут мочила свою одежду и простыню, которой накрывала Юсуфа. Он лежал на диване и обмахивался веером из пальмовых листьев.

Я по всей квартире расставляла посуду с холодной водой, и с усов у собаки не успевали скатиться капли. По тому, что собака переставала лакать, я понимала, что вода согрелась, и бросала в нее лед из холодильника.

Все окна и двери были открыты настежь, и теплый сквозняк гонял песок по паркету и забивал его в ворс ковра.

Я давала Юсуфу холодное вино и яблоки из морозилки. Он говорил со мной только о сестре, и в эти дни я рассказала ему все, что помнила и знала о ней. Я говорила о том, как мы втроем шли на старое кладбище, заблудились в Шовском логу, и Марина первая перешла через болото. Она несла черемуху, ягоды ее покачивались, мерцая, мы смотрели на Марину и дважды прошли мимо кладбища, не заметив его.