Непривычно волновался...

Камыши в тылу низинных позиций загорелись спустя каких-нибудь полчаса после начала боя. Подожгли их моряшихинские - еще накануне удалось с ними на этот предмет договориться.

Дым клубился сразу в нескольких местах - густой, коричневый и тяжелый. Наполнял междугривье, а вверх по склону, к избам Моряшихи, полз медленно, неохотно.

Белые отошли в село - не понравилось, что у них сразу же за спиной горит и полыхает, они заняли оборону повыше, в огородах, в крайних постройках.

Вывалявшись в грязи и в пепле, шахтеры Васильевских рудников - два взвода при одном пулемете системы "кольт" - под покровом дыма тоже пробрались в село, почти до первой улицы, и стали простреливать ее в обе стороны. Однако и сами через эту широкую голую улицу, без кустарников и палисадников, даже без обычного придорожного бурьяна, перейти не могли - ее белые тоже простреливали.

Еще одна рота партизан оставалась на возвышенности по другую сторону коричневого смрадного дыма с багровыми и ленивыми языками огня... Дым непрестанно множился из клубка в клубок, колебался по всей низине, застилая узкие озера; багровые огни медленно, но жадно и упорно жевали сыроватый высокий камыш, а поверх этого дыма и этого огня рота вела с возвышенности свой ружейный и пулеметный огонь - поддерживала васильевцев, не позволяла их окружить, на худой конец - обеспечивала им выход из села, обратно в дым.

Бывшие громыхаловские роты штрафников находились в бору, в непосредственной близости от церковного увала, почти не стреляли, но делали вид, что их очень много, и держали против себя тоже немалые силы противника. Настоящее же наступление со стороны бора оказалось бессмысленным: противник укрепил церковный бугор, поставил на нем орудия и пулеметы, еще пожег постройки вокруг площади и надежно прикрывал фланг, как наиболее опасный во всей его обороне.

Это все было по одну сторону села.

По другую же сторону, примерно в полутора верстах от крайних изб, в сосновой рощице с густым зеленым подростом, которая откололась от большой, уже потемневшей к зиме ленты бора, сосредоточено было конное подразделение соколов. Эскадрон не эскадрон, что-то вроде того. Время от времени конники выходили на выгон, вытоптанный и ровный, как стол, а здесь их встречала артиллерия противника.

С наблюдательного пункта, расположенного в кустарнике, еще чуть в стороне от рощи, эта артиллерия отлично была видна Мещерякову.

На церковной площади - прямо на бугре, на котором красовалась и сама церковь, - великолепный божий дом, уже при временном сибирском правительстве снизу доверху заново покрашенный в небесно-голубое по случаю изгнания большевиков за пределы губернии, как раз против паперти стояло два трехдюймовых орудия. Как только конники появлялись на выгоне, появлялись на этой церковной голубизне и короткие вспышки огоньков, и легкие дымки, заслонявшие эти вспышки, а когда дымки, поднимаясь, почти достигали колокольни, к наблюдательному пункту Мещерякова подкатывались и размеренные орудийные удары; они пошевеливали тонкие ветви опавшего кустарника и уши лошадей, которых чуть в стороне держал коновод...

По желтому выгону под низким сереньким небом слонялось несколько скотин - овечек, телков, стреноженный коняга, заморенный до последней степени, а еще - лохматый бурый пес. Всякий раз, когда от церкви раздавался артиллерийский выстрел, скотина бросалась в противоположную сторону, а когда впереди, почти на самой опушке сосновой рощи, гулко и тряско падали снаряды, подымая вверх черные комья земли, - и телки и овечки останавливались как вкопанные, чуть спустя кидались обратно... Артиллерия замолкала, и, покрутившись на месте, первым начинал тыкаться мордой в желтый выгон заморенный коняга, за ним овцы и телки тоже начинали щипать - война для них уже кончилась, и только по-медвежьи бурый пес задирал морду кверху, - должно быть, выл...

В бинокль хорошо видно было все - весь выгон, весь увал.

Мещеряков ждал, что противник наконец замолчит, кончит стрельбу, а тогда и эскадрону волей-неволей придется прекратить свои вылазки, и станет ясно, что у партизанской кавалерии и сил-то для атаки нет никаких, но пока бог был милостив: конники то и дело энергично выскакивали из рощи, делая вид, будто строятся для броска на деревню, орудия били, рассеивали их, заставляли уходить обратно, а Мещеряков убеждался, что беляки всерьез опасаются конной атаки с этой стороны - из небольшой и немудрой рощицы - и плохо следят за другим склоном, заметно уже подернутым дымом от горящих по ту сторону Моряшихи камышей.

Здесь будто бы все было в порядке...

Самое же ответственное и решающее направление - со стороны противоположной бору и лучше всего видимой с наблюдательного пункта, ничего хорошего не сулило: мадьяры и латыши залегли на открытом со всех сторон гребне увала, против них, саженях в двухстах с лишним, была скособочившаяся, порушенная поскотина и тут же мощные огневые позиции противника с продольными и поперечными окопами, с гнездами для пулеметов, с ходом сообщения к деревне. Маневрируя огневыми средствами, белые простреливали отсюда оба склона и вперед и назад, прочно уложили на землю мадьяр и латышей и теперь еще усиливали огонь, лишая их возможности отхода или подхода к ним подкреплений из резерва.

Спасала мадьяр крохотная западинка поперек увала. Глазами даже в бинокль усмотреть ее нельзя, можно только прощупать собственным брюхом.

Вдруг почувствовалось, что сражение вошло в какой-то порядок.

Даже в какую-то неизменность. А из этого порядка и неизменности стал уже чувствоваться и перевес на стороне противника, но только противник еще боялся немедленно же использовать этот перевес... Полагал - партизаны вот-вот, сию минуту сделают еще неожиданный маневр, введут резерв. Может быть, главный резерв для главного удара, ради которого до сих пор они только прощупывали оборону.

Научили их мыслить партизаны. Остерегаться - тоже научили.

Начштабарм Безродных, послушав стрельбу, только и сказал:

- Боятся... - Сразу же замолк. Должно быть, все понял.

Или он действительно был приучен Жгуном к такому вот короткому разговору, или самостоятельно, от природы, родился молчаливым?

Зато Струков говорил:

- Потому и боятся, что знают: сами Ефрем Николаевич нынче ведут на их наступление!

А у Ефрема Николаевича в тот миг уже оставалась за душой одна только арара. Все сражение клонилось к нему, к этому резерву. Вся надежда к нему же. Весь риск. Все на свете. Без стариков, без ребятишек Моряшиху не взять вот что становилось ясно.

Но даже и для того, чтобы старики с ребятишками начали воевать за Мещерякова, не все было у него готово: нужно было выманить белых из окопа на увале. Подальше выманить и чтобы они кинулись вперед азартно, не сильно позаботившись, сколько в окопах у них останется сил. И время уже истекало. Хотя арара до поры скрывалась надежно, и дисциплину поддерживал там не кто-нибудь, а Петрович, но рано или поздно она себя выдаст, покажется на глаза противнику либо заскучает в ожидании и попросту разбредется кто куда.

Перекреститься бы сейчас - не за себя, даже не за мадьяр либо Васильевских шахтеров, а за стариков с ребятишками...

Пожалеешь о боге - с ним все ж таки иной раз несравненно легче жить... И, приподняв на голове мерлушковую папаху, которая с наступлением прохладной погоды была полностью на месте, но что-то не радовала Мещерякова, он смахнул со лба пот, а потом положил руку на плечо Гришки Лыткина. В лицо же Гришке не глядел.

Так они постояли, еще послушали уравновешенный, негромкий, но тяжкий бой; Мещерякову стала передаваться еще и дрожь Гришки Лыткина.

- Готовься, Гриша... Ничего не поделаешь. Другого не выдумаешь готовься... - Сосчитал про себя: "Раз! Два! Три!!" И ничего другого уже не осталось, как снова, но уже вслух повторить: - Раз!.. Два!.. Три!

Гришка Лыткин взмахнул рукой - поднялась зеленая ракета. Ракеты на все случаи были у партизан зеленые - других не имелось.