- Я, Довгаль, понял. Хотя и не сразу, а в ту минуту, как товарищ Жгун сказал свое первое слово.

- Тогда, Ефрем, ты понял нынче все! Все на свете! И - навсегда! И не напрасно я верил, что твоя идейность в решительный миг станет превыше всего. Хотя и не буду зря говорить: снова и снова боялся за тебя. Зря либо нет?

- Нет, - сказал Мещеряков. - Нет, не зря!

- Ну, теперь это уже прошлое! Теперь - делать победу над врагом до соединения с Красной Армией и российской Советской властью, с товарищем Лениным. А тогда уже не останется в нас заблуждений. Тогда сразу будет видно, кто Советской власти служит, кто делает из нее службу себе! Тогда и сделаем - окончательно, раз навсегда, разберемся между собою.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Сама-то степь и та сбилась нынче с пути: косые, просвеченные тусклым солнцем дожди набегали и тут же уходили - ни вёдро, ни ненастье; солнце было видно при дожде, а без дождя оно скрывалось в пестрых тучах. Последнюю листву с березовых колков сорвали и понесли необычайные в осеннюю пору южные ветры, в урман понесли. В засохшей было траве прозелень появилась, в зеленых камышах вокруг озер - желтые пятна. На сизых шапках стогов - бурые лоскутки.

А ведь она и всегда-то была необычная, эта степь, - непонятная, неузнанная...

Уже сколько тысяч лет лежали степи - Нагорная и Понизовская, - лежали под небом среди других степей, гор и болот, глядели, немые, в небеса пресными, чуть солеными, солоноватыми, слезно-горькими озерами.

Жадные, истомившиеся по земле приходили в степь люди. Земли было - из края в край. Без межей, без запретов, без законов. Разной земли черноземной, болотной, песчаной, плоской, бугристой...

Были на земле места голые, как пасмурное небо - в один тон, в один цвет: не на что глянуть, нет ничего, обо что бы споткнуться. Земля для незрячих.

Были леса - березовые, поразбросанные вперемежку с озерами, а по невысоким грядам золотисто-желтых крупных зерен песка были ленты сосновых боров с редким подростом. Вековые сосны в бурой коре от века изрыты глубокими трещинами.

Были займища с глухими, стебель к стеблю, камышами, без прогляда, без луговинки, была чуть припорошенная типчаковой травкой землистая пыль.

Земля из края в край...

Как жить на этой земле? Как начинать?

И земля ли это была, степь ли это была? Кто и когда назвал ее землею и степью? Почему назвал?

Что найдешь на ней на разной - не до конца степной, не до конца лесистой, не до конца болотной и травяной? Как угадаешь взять ее в руки, какой скот водить по ней, какой сеять хлеб? Какого нужно пота этой земле, какой крови и веры?

На севере лежали болота, жили в болотах татары. Не сеяли, водили мелкоту-скотину. Коровы ростом чуть более собак, бело-черные, черно-белые, лохматые, зимами копытили снег, летом, сторожко ступая по хлюпкой земле, уходили в травы с головой.

На юге степь вся была в ковыльной поволоке, по холмам там и здесь из глубины земли проступал замшелый гранит, в древней пыли являлись вдруг отары овец, за ними - киргизы с кибитками. И отары, и киргизы, и кибитки возникали и снова исчезали из века в век - им ничего не надо было начинать.

И долгое-долгое время пришельцы серединной степи разгадывали: отчего не стерегут ее ни татары, ни киргизы, глядя в ее просторы через узкие щелки глаз, уступают землю без слова, сворачивают то ли на север, то ли на юг?..

Отчего беглые демидовских заводов и рудников, каторжники и раскольники не садятся на землю - идут то ли на восток, то ли на запад?

Железные дороги и те обошли степь с запада, с севера, с востока...

Полвека, не более, как задымили там и здесь по степи поселения дровяными, кизячными, соломенными дымами.

Полвека.

И потому, что недавним здесь было и неустроенным жилье и вся жизнь людей, - должна была миновать эту степь война, тоже обойти ее стороной с востока или с запада. Откуда войне здесь было взяться, из чего возникнуть?

Но все равно - ни один год не распаханный, даже не стравленный скотом увал стал нынче огневой позицией; в березовом колке, в который однажды только и забрел отбившийся от косяка необъезженный конь, скрывалась кавалерийская засада; в темных камышах, усыпанных утиным пером, тайно жгли костры остатки чьих-то войск.

А может быть, на нераспаханной, на неузнанной, непонятой этой земле с домами-времянками, без монастырей и памятников, без дорог и путей не могли люди, не воюя, начинать жизнь?

Мещеряков, Петрович, Струков, Гришка Лыткин, еще несколько всадников рысили с Семенихинского на Моряшихинский большак.

Молчали.

В водянистом горьковатом воздухе - тишина, степь клонилась в зиму. Длинными неровными полосками молочно-белого снега заштопаны были кое-где низинки, разъемные борозды пашен. Снег выпал позавчера, стаял, только эти заплатки и застал нынче вновь пришедший сумеречный холодок. В тусклое небо тоже тускло и бесконечно глядели стылые озера, кое-где курились паром, в других местах в густой неподвижной воде тонули блики неяркого, низкого солнца, иные озера были густо усыпаны черным семенем утиных табунов, утка кучно облетывала озера, видимые справа от проселка, стаи то рассыпались по озерному коричневому прибрежью и по дальнему горизонту, то свивались в черные клубки... Падала в озеро одна стая - тут же где-то вздымалась другая.

Утиный предотлетный гомон несильным ветром сносило на сторону, заглушало похрапыванием коней, перестуком подков по мерзлой земле, но время от времени гомон этот вдруг накатывался на всадников, и кони поводили острыми ушами, а Гришки Лыткина кобыла почему-то всякий раз откликалась ржаньем.

Ехали в Старую Гоньбу, в нынешнее расположение полка красных соколов. Спешили. И в этой спешке, и в чуть горьковатом пасмурном воздухе, и в его пасмурной же тишине, и даже в утином прерывистом гомоне слышался Мещерякову запах войны, уже близкого сражения.

Начинало все чаще казаться, будто вся война в это сражение уложится. Вся - в одно. Победить в нем - и все победы, сколько их есть, - в твоих руках... И серое небо, по-осеннему глухая степь, вся жизнь - все раз и навсегда отступится от тебя со своим судом, который начался над тобою в выселке Протяжном, да так и не кончился. Нет, не кончился: тихо и незаметно, а все еще тянется за тобою след в след, за пешим и за конным, и днем и ночью.

Нынче утром, постучавши в дверь, к Мещерякову в его штабную комнату вошел Струков - он был теперь адъютантом при главкоме, доставил сводки.

Выглядел бодро, и только на лице красовался у него синяк. На всю левую скулу.

- Это кто же тебе врезал? - рассеянно спросил Мещеряков. Присмотрелся. - И ловко врезал-то!

Струков было замялся, потом сказал начистоту:

- По зависти сделано. Своим же. Штабным.

- Как так?

- Просто!

- Все ж таки?

- Ну, вы, Ефрем Николаевич, свое взяли? Погуляли, да? И мы тоже захотели, хотя, конечно, не в том самом уже мировом масштабе. А все ж таки. Тут и вышло.

Мещеряков почуял - кровь бросилась у него к лицу, но Струков сказал еще:

- Это ничего, Ефрем Николаевич. Вы сводки читайте!

Мещеряков стал читать.

Сообщалось - на полустанке Елань сгрузились голубые уланы - крупная часть, и еще одна - анненковских казаков-добровольцев. Численность той и другой пока неизвестна.

Сообщалось - на западной ветке появились бронепоезда, при одном - две, при другом - три платформы с артиллерийскими орудиями. Противник приступил к восстановлению разрушенного пути на подступах к станции Милославка.

Сообщалось - перебежчик слышал приказ генерала Матковского, зачитанный перед строем полка: села Соленую Падь, Луговское, Моряшиху и Панково взять любыми средствами, затем сжечь, жителей уничтожить. На месте сел поставить по черному столбу.

Мещеряков забыл о Струкове, о его синяке.

Черный столб представился ему. Высокий, круглый, наверху - перекладина.

Потом, в одну какую-то минуту, он мысленно перебывал на всех дорогах, их тоже представил - с перелесками, с мостами и низинами, с деревнями, которые вдоль дорог растянулись улицами, а переулки эти дороги пересекали поперек.