На скотину Мещеряков не очень бы и смотрел, не очень ее запомнил, если бы этот плотный ряд не прервался особой карточкой. В коричневом цвете, крупный - был портрет Евдокии Анисимовны в подвенечном платье и ее супруга в круглой шляпе. Фотография поясная - она сидела, а он, должно быть, стоял позади, чуть возвышаясь над ней. Евдокия Анисимовна выглядела заметно моложе, чем нынче, - лет на десять, на двенадцать, - но все равно была очень похожая на себя нынешнюю, уже тогда полная, будто вот-вот и совсем перезревшая. Лет двадцать пять ей было... Немало. А не перезрела окончательно и по сю пору.

Прасол на карточке гордый, Евдокия Анисимовна - счастливая. "Ну и что? - подумал Мещеряков. - Ну и что? Хорошо, что счастливая. А то бывают которые - не испытывали счастья ни разу, так они очень неинтересные - не знают, чего искать..."

- Су-у-у-хой бы я ко-о-о-роч-кой пи-и-та-а-а-лась!

И перебивал этот голос Петрович, эту несказанную тоску по сухой корочке:

- Я тебя тоже понял: ты приказ Крекотеня пошел и выполнил. Как герой. Тем самым доказал, что он был вредным, приказ, никуда не годным. Потому что самое лучшее его выполнение ничего не дало. Доказал ты свою правоту, но ведь и свою слабость тоже доказал. Не смог обиду преодолеть! Личность восторжествовала в тебе, и ты стал ее рабом! Побывал рабом - хватит! Хватит же! Слушайте все! - крикнул вдруг он громко. - Слушайте, может, момент этот - роковой для нашего движения, для той самой победы, о которой главком только что так хорошо провозгласил?

- ...И-и тем до-о-овольна-а-я была... - прислушались и услышали командиры.

Гришка Лыткин, еще больше пьянея, глядел на Петровича, будто боялся за него. После перевел взгляд на Мещерякова.

Тот объяснил Петровичу:

- Личность ковыряешь? Что тебе от нее надо? Хочешь, чтобы я воевал, но - без нее? Это невозможно! Хочешь, чтобы я сию же секунду прекратил свою и вообще всю партизанщину - этого нельзя! Каждому делу и занятию, когда они начаты, должен быть свой собственный конец. Нету этого конца - не мешай! И пусть другие, а не только я, дадут тебе объяснение!

- Мы скажем! Мы объясним! - снова крикнул тогда комполка двадцать четыре - понял, что это ему главком поручает ответ. - Ребята! Может, поведем Петровича за амбарушку и объясним? Около стенки?

- Дальше уже некуда слушать о своем герое, о товарище главнокомандующем! - поддержали комполка двадцать четыре.

- Надоела канитель!

Петрович еще крикнул:

- Товарищи, может быть, сию минуту, в этот самый миг белые берут Соленую Падь!

А ему снова ответили:

- Победы наши мараешь! Сам сперва столь же белых накроши, после объясняй, как это делается, каким путем!

- Бросьте вы, ребята, - сказал Мещеряков, а четверо уже к Петровичу подошли, окружили его. Пошатываясь, зорко вглядывались друг в друга: кто протянет руку, чтобы Петровича - рыженького, невысокого - первым схватить? Первый схватит, а тогда и все остальные за ним. Ждали первого...

- Бросьте, - повторил Мещеряков. - Тут среди нас имеется Брусенков - он может сделать лучше всех. Брусенков! Отработаешь Петровича? Покуда он все еще не окончательно мой комиссар...

А Петрович, твердо стоя среди четырех пошатывающихся фигур, сказал:

- Я все равно вас обоих буду разоблачать! Вы победы имели, это правильно: Мещеряков - в сражениях, Брусенков - в гражданском главном штабе, но революции - ей одних побед над врагами слишком мало! Ей нужны победы над победителями! Над самим собой она требует побед! Чтобы в каждом торжествовало революционное существо, чтобы мы побеждали в себе гадов! Мы боремся против стихии или за то, чтобы ей овладеть, - это одно и то же. Но с разных сторон боремся: с одной стороны - Брусенков, с другой - я и Кондратьев, товарищ Жгун. А ты с какой стороны, Мещеряков?

- Ну, зачем же это ты обоих сразу нас подвергаешь? - удивился Мещеряков. - Обоих? И меня и Брусенкова сразу?

- А для его, для интеллигента, он только и может быть сам хороший со своими вопросами и мыслями, - сказал Брусенков. - Остальные-прочие - для его сплошь сиволапые...

- Отставить! - вдруг крикнул тогда Мещеряков. Бешено глянул, потом прикрыл глаза ладонью. Тише повторил: - Отставить... И тебе, товарищ Петрович, тоже!

И Брусенков отставил, и те четверо, которые Петровича окружали, расселись по своим местам, а Мещеряков потянул Петровича за рукав, посадил рядом и спросил:

- Слышишь?

Теперь уже другая была песня:

- Все-е-е от-дал бы, чтоб быть с то-о-об-ою...

Под эту песню успокоились...

- Умный ты, Петрович. А вот скажи - с женой я всю жизнь, вечно, и за полдни каких-нибудь или за неделю ничего от меня не убудет. Но никогда это женой понято быть не может... Никогда! Не то - жадность, не то - сами они не знают, отчего такие? Из жалости, конечно, можно ни на шаг из дома не уходить, так неужели ей жить охота с жалостью?! Ты умный, а тоже не поймешь? Нет?.. Женщин и жен любовь по рукам-ногам связывает, они и от нас того же хотят. Странно! И - чего ради? Никто не знает! Слушай - мне говорили, будто еще до того, как ты стал краснодеревцем, ты еще матросом плавал по морям? Правда, нет ли?

- Не матросом, а механиком, - устало как-то и безразлично ответил Петрович. - На торговом судне.

- И в разные страны?

- В разные.

- Ну-у-у?.. Как же после угадал на сухопутье?

- Попался на перевозке запрещенного груза. Засудили и посадили.

- В тюрьму?

- Куда же садят?

- Потом?

- Бежал. Служил в армии. Под чужой фамилией. Три месяца. Потом - плен. В настоящий-то момент это все какой представляет интерес?

Развертывалась чужая жизнь. Куличенко и Крекотеня жизни перед тем ушли. Эта - приходила. Была, наверное, даже интереснее его собственной жизни, больше нее. Давно Мещерякову хотелось ее узнать, а тут обстановка: пили!

Но только и хмель не мог заглушить в Мещерякове настороженности, чуткого слуха, он все ждал продолжения прасолихиной песни. Такие подступали вдруг минуты - больше ничего не ждал, ничего не хотел, кроме этой песни.

- Ну, ладно... А в каком году бежал из плена?

- В семнадцатом.

- Родную революцию почуял?

- В ту же минуту.

- И куда угадал? Сразу - в Питер?

- Не сразу. Из Германии бежал в Бельгию. Бельгийцы наших военнопленных скрывали, помогали им дальше переправиться.

- Как же объяснил бельгийцам, кто ты, откуда и куда?

- На французском языке.

- Знаешь?

- Жизнь заставит - узнаешь.

- Выпьем?

- Черт с тобой - выпьем!

И Петрович выпил, понюхал корочку, закусил холодным карасем.

- А ведь можешь?

- Могу.

- Карточек у тебя нет? Свою жизнь ты на карточки не снимал?

- Не сохранились. Полдюжины, может, и было-то...

- Ты гляди - какого все ж таки я буду иметь комиссара! - вдруг обрадовался Мещеряков. - Хорошего, представь. Завидного! Ну вот что, комиссар, нужно нам все ж таки решить дело. Решить и скорее от него освободиться!

Мещеряков засмеялся громко, весело, потянулся, хрустнув суставами обеих рук, и неожиданно для Петровича, даже для самого себя неожиданно спросил:

- Видишь, какой он нынче у нас - комполка двадцать четыре? Видишь? Молодой, крепкий, по сю пору почти что трезвый! А теперь, комиссар, давай посоветуемся с тобой по вопросу. Окончательно!

- По какому?

- Комполка двадцать четыре! - вместо ответа позвал Мещеряков. - Подойди сюда, комполка.

И пьяные-пьяные, но все враз смолкли. Стали слушать. Стали ждать чего-то особенного. А комполка подошел, козырнул, сказал:

- Слушаю!

- Комполка двадцать четыре! - сказал отчетливо Мещеряков. - От сегодняшнего числа ты будешь в нашей армии комдивом. Все части, бывшие под командованием товарища Крекотеня, объединяю покуда в дивизию, и ты - ее командир! После сделаем из одной две либо еще больше дивизий, чтобы она не была столь обширной и поскольку идет неслыханный приток в нашу армию, а пока что командуй, комдив-один! Командуй, держись высоко, сколько подобает народному герою!