Мещеряков вдарил себя по кожаным коленям, потом тоже вытаращил на Петровича круглые голубые глаза, а тогда и заржал - прерывисто и округляя красный, чуть припухший рот... Верно, что смех его был похож на ржанье - не очень громкое, не взрослое, а жеребячье.

- Это над кем же? - спросил Петрович.

- Ну, ясно - над собой! - ответил Мещеряков, просмеявшись. Потом заговорил неожиданно тихо и недоуменно: - Ведь я об чем только не думал? Что ты намерен меня заарестовать, что желаешь сместить с главного командования либо силой на это самое командование враз вернуть! Одного не мог представить, будто для единственного Брусенкова конвой требуется - цельная рота! И какая рота - красных соколов, спасения революции! Нет, скажи, из какой оказии Брусенков этот обратно вышел? Целый и невредимый! Фартовый мужик! И не военный, а фартовый. - Обождав еще чуть, Мещеряков вытер воротом расстегнутой гимнастерки рот и с сожалением, даже с обидой вздохнул. - А ведь я, товарищ мой Петрович, комиссар мой, судить нынче не могу. Сам виноватый и подсудный. И - немало. Какой же это судья, которому седни же возможно сделать перемену - самого посадить на подсудимую скамейку? Это невозможно, немыслимо. Нет и нет! Тем более когда дело касается Брусенкова так он плюс ко всему гражданское лицо, значит, гражданские же лица только и могут его судить. Для меня это слишком легкое дело - его стрелить. Слишком легкое! Нет, не хочу я сводить наши счеты - пусть это делает, кто поумнее нас обоих - и меня и Брусенкова! Тому нас и рассуживать!

- Невиновных нынче нет, Ефрем. Что же, и судей тоже нет?

- Судей слишком даже много. В этом - беда. Брусенкову просто стрелить в Крекотеня, а когда мне столь же просто будет с Брусенковым? Нет, это не годится, где-то должен быть конец положению. Боремся за Советскую власть и перед ней же успели все замараться. Она придет, она и рассудит людей великим умом и справедливостью. Лично я от этого суда устраняюсь. Что-нибудь иное придумаю.

- Что? Что - иное? - спросил Петрович. - Говори.

- Вопрос, мне кажется, нынче уже совершенно ясный. Сейчас поеду в Соленую Падь обратно и разгоню главный штаб. Непонятно? Тогда поясню: кто от меня пуще всех требует победы? Главный штаб, товарищ Брусенков. Кто более других мешает в этом? Главный штаб, товарищ Брусенков.

- И вот Брусенкову ты при таких условиях не судья, а всему главному штабу - да? Ты что - с ума сошел? Р-р-р-революционное дитятко!

- Штаб - это служба. Она нынче плохо служит, и за это ей расчет. Разгоню Брусенковых и Черненок. Пущай Черненко в окошко прыгает. Со второго этажа, с помещения начальника штаба и прямо в палисад. На кустики. Разгоню, чтобы они все вместе не были, а каждый по отдельности они нисколько не вредные, а тихие и незаметные, как нынче был уже товарищ Брусенков, когда исполнял команду "кругом арш!". Всероссийскую учредиловку разгоняли и то не постреляли ведь заседателей? И я тоже - на уничтожение выбранных народом личностей не перехожу, а лишь устраняю некоторых от должности.

- Главный штаб я под разгон не отдам. Запомни, друг мой Ефрем. Под Малышкиным Яром я тебе уступил. Хватит. Все!

- А может, ты вернешься в Соленую Падь? Со своими ротами спасения? Я же останусь и, не сходя с места, сделаю Моряшихинскую республику. Временную, военно-революционную, независимую?!

- Преступление.

- Победим - посмотрим.

- Немыслимо!

- Сделать... Тогда будет мыслимо.

- В чем ты прав - это скорее бы тебе, товарищ Мещеряков, дожить до Советской власти!

- В этом спасение. И мое и твое. И всех нас. Начать мы - и в Нагорной и в Понизовской степи начали, но кончить своим умом не знаем как.

- В революции ты не много умеешь, Ефрем, нет!

- Что умею, то и сделаю, товарищ Петрович. И еще тебе скажу: напрасно ты про себя думаешь, будто сделаешь более того, как можешь. Напрасно! Ни к чему это. - И тут Мещеряков стал пристально глядеть в приоткрытую дверцу амбарушки. Долго-долго глядел. Сказал: - Женщины иной раз мечтают, будто они самой кромочкой пройдут и голова у них сохранится. Не получается по-ихнему. Не получается, да и только!

По ограде шла Евдокия Анисимовна. Прямо - в амбарушку. Принесла вазу с печеньем, поставила вазу на пол.

- К чаю... А самовара-то еще не подавали.

- Ты все ж таки, Евдокия Анисимовна, партизанов остерегалась бы! сказал Мещеряков. - Меня - особенно.

- Почему это? Разве страшные вы?

- Украду.

- Для чего?

- Хотя бы для песен...

- А жена ваша?

- Единственно... - вздохнул Мещеряков. - Хотя еще есть и прасол твой. Чернобровый, чернобородый.

- И строгий очень. Сурьезный.

- Ну, нынче на всякую сурьезность - война.

Теперь вздохнула Евдокия Анисимовна, сложила руки на груди. Проговорила:

- Война не для женщин... Война началась, да и кончилась.

- На наш век хватит, особенно если не ждать чего-то там, чего сроду не дождешься. А то другие ждут и ждут. Всю жизнь. Ожидание им даже важнее самой жизни! Смешно! Подумай, как смешно! - И засмеялся Мещеряков.

Смех был - словно он совсем не пьян. Будто только что не спорил с Петровичем. Он смеялся звонко в самое лицо прасолихи.

Дослушав этот смех, она вышла из амбарушки, но прической задела за притолоку. Поддержала разбившиеся волосы обеими руками, обернулась в дверях:

- Так война-то давно в нашей местности - и ничего? Ничего же не случилось по сей день?..

Скрылась в доме.

А Мещеряков весь изменился вдруг, стал приподниматься, стал слушать, слушать. Потом сказал:

- Та-ак... Ты скажи-ка, что между тем произошло - прогуляли мы Моряшиху! Понял? - Но не дал Петровичу вслушаться и пояснил: - Винчестера бьют! Белогвардейские!

В самом деле, пальба была уже заметно погуще той, которая не умолкала все это время по селу, раздавалась то там, то здесь, отмечая победу. Просто так она не умолкала, без всякой причины, - потому что в Моряшихе было захвачено нынче вооружение и великое множество патронов.

- Гришка-а-а! - вскрикнул Мещеряков, за уши поднял вестового с пола.

Тот заорал, вмиг пришел в себя. Мещеряков крикнул еще:

- Беги, скажи эскадронцам - умчать Дору с ребятишками! Живо! В Соленую Падь!

Хватаясь за оружие, вскакивали и командиры. Заржали где-то кони. Коровы замычали, надрывно взвыла собака за стеной амбарушки.

Пьяный и угарный, неожиданный начинался бой. Натягивая сапоги, Мещеряков приказывал:

- Эскадрон - в обход противника, через бор, через бор! Раненых, пьяных - в телеги! Двадцать второй полк! Эвакуируешь трофейное оружие, держишь оборону повдоль озера! Быстро!

Комполка двадцать два, не то отрезвевший, не то еще нет, пожилой, небритый, растрепанный, с наганом в одной руке и поясным ремнем в другой, поносил батальонного командира, требовал коня, оглядываясь на Мещерякова, кричал ему из-под пестрой щетины, сияя красным и потным ртом:

- Мы - сейчас, товарищ главком! Сейчас мы им покажем, товарищ главком!

На обширном прасоловом огороде, топча еще не убранные овощи, строилась рота спасения революции.

Гости, толкаясь, выбегали из прасолова дома, прыгали по скользким от рыбьей чешуи ступенькам крыльца, кто-то вынес и поставил на средней лестнице дымящийся самовар, он там стоял, пока его не уронили.

За углом ограды сразу двое запрягали тарантас - в тарантасе лицо Доры с закрытыми глазами, испуганное Наташкино личико, любопытная и даже веселая улыбка Петруньки и спокойная Ниночка. Четверо вмиг представились, в следующий миг исчезли.

Метнулась по ограде Евдокия Анисимовна - с рассыпанными волосами, с черной шкатулочкой в руках...

Мещеряков был уже верхом. Из седла указал на прасолиху нагайкой:

- Связать! - Кто-то кинулся к ней, но замешкался, он еще громче крикнул: - Связать - в телегу бросить!

Евдокия Анисимовна тяжело опустилась на землю, а к ней подбежал прасол, выхватил шкатулку, бросился перед мещеряковским гнедым на колени: