Она истерически хохотнула, задрав в потолок острый подбородок и истерически закрыв рот ладонью.

– Ты сделала аборт?.. – сообразила я, потому что, когда женщины так себя ведут, это однозначно.

– Ничего удивительного… – закатила глаза Белозёрская, намекая на темперамент Миши.

– От кого?! – всё же спросила я и невольно бросила взгляд на кухню.

Миша в волнении приканчивал бутылку.

– Ах, не всё ли равно… – сдалась Белозёрская, явно желая меня разжалобить.

Слава богу, не от Миши, поняла я и сообразила, что она старается меня шантажировать и что ей позарез нужны деньги. Что ещё?

– Хорошо… я куплю тебе квартиру, – огорошила я её, – и дам на первое время денег. Но… при одном условии: ты сегодня же подашь в ближайший загс заявление о разводе.

– Но я хотела… – лживо повела она глазами.

– Никаких «хотела», – прервала я её. – Здесь тебе ничего не принадлежит.

– Я хотела уточнить насчёт Маргариты… – с возмущением произнесла она, всё ещё не сдаваясь по мелочам.

– Выбирай, или Маргарита, или квартира! – снова оборвала я её.

Её тяжёлый лобик с поперечной складкой нахмурился, но соображала она недолго.

– Двухкомнатная… на Волхонке… – среагировала она на одном дыхании, под шумок проверяя мою реакцию.

Лицо у неё, как у всякой истерички, после достижения цели, сделалось умиротворённым, почти ангельским. И я поняла, что она добилась своего по максимуму и считает меня идиоткой, ну и бог с ней!

– Как тебе угодно… – сказала я, покопалась в своём ридикюле и выдала ей деньги. – Вот тебе аванс, а сейчас мы с тобой идём в загс, после развода ты получишь остальную сумму.

– Ну как скажешь… подруга… – едва не хихикнула от радости Белозёрская и спрятала деньги под юбку. – Поехали!

– Миша… – позвала я его. – Люба уезжает!

Миша вошёл, увидел Белозёрскую с вещами, и на лице у него появился космогонический вопрос, как? Как тебе удалось?!

– Миша… – сказала я деловым тоном, – мы покупаем твоей жене квартиру недалеко отсюда. – Будь добр, помоги вынести чемодан.

Он снова вопросительно посмотрел на меня, мол, чем ты меня ещё удивишь? И по его восторгу я поняла, что он восхищён мною.

– А сейчас мы едем в загс! Люба… – я взглянула на неё и угадала, что наибольшее впечатление на неё произвёл мою волшебный ридикюль, – подаёт на развод.

– Да… – несколько растерянно согласилась Белозёрская, – подаю… Ты же не хочешь со мной жить! – посмотрела она на Мишу. – А что делать?.. – скривила она капризный ротик, словно оправдывая себя, и до крови закусила губу.

Впрочем, кажется, она своего добилась с лихвой. И я готова была биться об заклад, что она с удовольствием задержалась бы, чтобы пошантажировать Мишу насчёт романа «Мастер и Маргарита», но деньги нужны были позарез, и Белозёрская нехотя, но всё же предпочла не бегать за двумя зайцами.

Одного она только не знала, что всё, что случилось, произошло по прихоти полковника Германа Курбатова.

Утром, когда муж уехал на службу, я с оторопью увидела в конце комнаты его, проходящим из стенки в стенку. Бросилась следом, чтобы поговорить о нашей с Мишей судьбе, но не успела, а на фортепиано нашла записку: «Ваш Булгаков в беде. Срочно разведите их и купите ему и ей квартиры». Зачем? Почему? И кому? Я ничего не поняла, всё ещё не привыкнув к лапидарному стилю полковника. А потом сообразила, что речь идёт о Мишиной жене, Белозёрской, и помчалась, хотя меня, как прежде, не выпускали, и это стоило мне не меньше ста тысяч. Зато теперь он был свободен и ещё одна преграда пала к ногам нашего счастья. Вторую квартиру мы купили позже, когда поженились и были рады вздохнуть свободно. Но это была пиррова победа. Всё было ужасно и страшно. Человек не должен знать своего будущего!»

***

Опять начались дикие срывы падений и взлетов, вымученные тексты и гениальные страницы, хотя, казалось, все невзгоды позади, ничего уже не мешает в жизни, можно писать, как никогда, быстро и ясно, чётко, а главное, много.

Он даже понял прежние свои ошибки в новом свете открывшихся истин и бросился переписывать да не просто так, а сразу набело, и почувствовал, что текст у него получается таким, каким он его давным-давно хотел видеть, то есть с шедевральным блеском, да еще в высшем пилотаже созвучия. И наслаждался крутыми виражами и парадоксами. А потом наступал упадок; тогда он слонялся по квартире или ехал в театр и бил там баклуши, удерживая себя, чтобы не закатить скандал администрации на пустом месте. Но сил не было, и это его спасало от доносов и врагов, ибо все видели, что он медленно, но верно умирает как писатель.

Самым тяжёлым было генерация идей, ибо надо было найти то, что не существовало в природе вещей, что и позволяло погодя угодить в яблочко. И здесь надо было действовать ювелирно тонко, и было много брака, который приводил его в дикое состояние ненависти к самому себе.

И вдруг все предыдущие тексты, которые он сжёг, сработали на сюжет, и когда он открылся через «нехорошую квартиру», а потом и – через Маргариту, Булгаков начал писал самые настоящие чистовики, (хотя темы были несопоставимые); да так быстро, будто не только лунных человеков, но и главный инспектор по делам фигурантов Герман Курбатов вместе с Гоголем стояли у него над душой. Почему-то ему казалось, что они-то больше всех заинтересованы в романе «Мастер и Маргарита» и что это детище и их всей жизни. Однако «тихие мысли» не приходили, и Булгаков потихоньку успокаивался в метафизическом плане и уже не ждал стука в потолок с ощущением висельника, но и не получал того, что получал прежде – чувство безбрежности мира, из которого можно было черпать и черпать. В отчаянии он вопрошал: «Но где же вы, чёрт побери?!» И получал ответку в виде звука, который рождался непонятно где, без направления, без всякого пролога, и это было совсем не то, на что он рассчитывал, а рассчитывал он как минимум не на опосредованную консультацию Гоголя, а на прямой диалог. Впрочем, и без консультации мэтра он понимал, что роман получается, пусть кусками, но получается, пусть диалогами, но всё равно – складывается, что удалось ухватить то звучание, которое редко у кого выходит даже после столько лет мучений; да и в звучании ли только дело? Однако со временем он пришёл к выводу, что это и есть главный критерий гениальности, и находил, что всё более и более приближается к его постоянному состоянию, когда мозг работает, как часы, чётко, ясно и радикально.

И он научился выходить за привычные рамки камерности, число персонажей росло с быстротой лавины, и порой он не успевал внести их в сюжет, и некоторые задумки просто забывал, хотя он фиксировал их карандашом на отдельном листе, а утром мучился, разбирая каракули. Но идею создания картотеки отвергал всякий раз, как её предлагала Гэже. Ему претила сама мысль системной и кропотливой работы, ему казалось, что он потеряет чувство текста, то ощущение свободы духа, которое всегда присутствовало в нём.

– Не лезь! – бурчал он. – Это мой роман! Я по-другому не умею. Не сковывай меня ничем.

И мучился, мучился, мучился, потому что тут и там, и там и тут возникали несостыковки, и он понимал, что их гораздо больше, чем он обнаруживал. Я, может быть, вижу, думал он, но не понимаю, что вижу.

Он подозревал, что провалы в чувственности приводят к тому, что он не может писать толково, так, чтобы слова звенели на требуемой ноте. Время шло, и он то возгорался от идей, то перегорал, утрачивая то нервное состояние ясности мышления, которой владело им, и ни водка, ни коньяк, ни вино – ничего не помогало. И он садился на новом балконе на втором этаже и бился, бился головой о стену. Тогда приходила Елена Сергеевна и говорила с укоризной, как мама: «Ты опять себе шишку набил».

Однажды он проговорился в полном отчаянии:

– Ты бы сходила к лунным человекам, узнала бы, в чём я провинился?

– А куда идти, дорогой, – поцеловала она его в злополучную шишку.

– Если бы мы были в Киеве, то – в Царский сад, в «Набережный банк», – вспомнил он свою нежную, горячо любимую жёлто-чёрную, как груша, Тасю. – А в Москве я даже не знаю! Да и существуют ли они вообще?! – добавил он, уносясь в горестные воспоминания.

И тотчас в большой комнате, служившей ему кабинетом, раздался страшный звук, они вбежали и обнаружили, что толстая, и казалось вечная столешница обеденного стола из цельного дуба, лопнула ровно пополам, словно топор прошёл сквозь масло. Булгаков страшно побледнел и сказал:

– Это они!..

– Кто? – спросила Елена Сергеевна, хотя, конечно же, всё поняла.

– Никогда не надо сомневаться, друг мой, никогда… – поцеловал он её в родные глаза. – Зато у нас теперь стол с отметиной, которую не проигнорируешь! Надо работать и работать!

Елена Сергеевна едва удержалась, «чтобы не рассказать сгоряча, что я в курсе дел, что знаю всё-всё-всё, что их ждёт и что ничего уже нельзя переделать, но, памятуя о строгом предостережении полковника Германа Курбатова, я мягкотело молчала. Это было маленьким, но вынужденным, предательством. Как мне хотелось открыться перед Мишей, как мне хотелось сообщить, что он должен пережить, и что он всё равно почти что напишет роман, однако я дала слово, которое надо было держать пуще самого крепкого слова, потому что тогда бы это стало клятвопреступлением. И мне было чрезвычайно совестно, потому что это было предательством перед мужем, но поступиться клятвой, данной полковнику, я не могла и смела, потому что это было что-то высшее и таинственное, название чему у меня не было. С душевной болью я оправдывала себя тем, что у нас ещё много-много времени впереди и Миша соберётся с силами и роман получится и засверкает гранями его таланта, а мне не надо будет мучиться, и я верну злополучный ридикюль Герману Курбатову. Но время шло, а Миша всего лишь нервно втягивался в роман и так же нервно отступал, не веря в него до конца и не видя цели, временами даже не понимая, что пишет, словно его рукой водил кто-то абсолютно иной и абсолютно чужой человек, и от этого он страшно нервничал и мучился, ибо не хотел ничьей воли. Старое прагматическое мышление врача всплывало, как семь смертных грехов, о которых он и думать забыл, и страшно мешали ему настроиться. Он намеренно культивировал в себе рабочее состояние, но это не спасало от спадов. А потом оказалось, что всё дело в мясном питании, и я лепила ему пельмени, а он, поев и напившись крепкого чаю, приходил в нужное состояние духа и чрезвычайной ясности мышления. И тогда роман приобретал чёткие очертания лунного простора. И Миша уже знал, что это шедеврально и что у него формировалась точка опоры».