За одиннадцать калачик.

И батон за двадцать две,

А пацаны гоняют мячик во дворе.

За одиннадцать калачик.

И батон за двадцать две,

А пацаны гоняют мячик во дворе.

Чуть поддатый дядька разгрузил машину.

Чинно соблюдая очередь закон.

Вся страна недавно сухари сушила,

И редкий фраер лезет на рожон.

А я стою, считаю ловко

Воровским своим умом:

“Городская” с газировкой —

Получилось «Эскимо»,

На пломбир за двадцать восемь

За всю жизнь не собрать…

Батя — выпорет, не спросит,

Как пить дать.

На пломбир за двадцать восемь

За всю жизнь не собрать.

Батька — выпорет, не спросит,

Как пить дать.

Толстую соседку, будто понарошку

Офицерик лётный возле кассы жмёт.

Жмут мои монетки потные ладошки,

И цифрами стреляет пулемёт.

А кто не видел, тот не “вломит”,

Слово гадское “нельзя”.

На батоне сэкономил.

И конфет “Кавказских” взял.

Есть, конечно, повкуснее,

Только ближе пацанам — Те, что

Рубль пятьдесят за килограмм.

Есть, конфеты, повкуснее,

Только ближе пацанам — Те, что

Рубль пятьдесят за килограмм.

Ёрзая на стуле, будто в нём иголки,

Дядя Жорик с места вечер не встаёт.

«— Пас отдал Рогулин, Толя Фирсов щёлкнул,

И Дзурилла шайбу достаёт».

А “Городская” — семь копеек,

И шестнадцать — круглый хлеб,

То деревья зеленеют,

То позёмка на земле.

За одиннадцать калачик.

И батон за двадцать две,

А пацаны гоняют мячик во дворе.

За одиннадцать калачик.

И батон за двадцать две,

А пацаны гоняют мячик во дворе».

— Хорошее было время, — тихо заговорила Makoto, жаль, что сейчас — мы уже не те, что раньше.

Я кивнул и негромко запел, растянув гитарные струны.

«Почти у каждого из нас

бывает драма,

Она, казалось бы,

решается легко:

Одна в осеннем городе

скучает мама,

И этот город

расположен далеко.

И мы сначала ничего

не замечаем,

И дни разлуки складываются

в года…

Мы обещаем написать

и забываем,

И наши мамы нас прощают,

как всегда…

А когда-то мальчик

был обеспокоен,

Если только мама

покидала дом,

И, уткнувшись взглядом

в пальмы на обоях,

Ел горбушку хлеба

с сахарным песком.

И ждал, когда в

подъезде ржавая пружина

Скрипнет, возвращая

ласку и покой…

А у неё работа,

а потом дружина,

И под вечер

с полной сумкою домой.

Как две заботливые птицы,

эти руки

Нас успевали

защитить и пожалеть,

А мы смотрели с братом

только на зарубки

На косяке дверном,

мечтая повзрослеть.

И дождик летний капал,

и земля парила,

И, как в войну,

мы продолжали в жизнь играть,

И всё, что раньше

мама нам ни говорила,

Мы начинаем

только-только понимать:

Почему так много

было кукурузы,

Почему в апреле

запахи острей,

Почему зимою

хочется арбуза…

А вообще-то было

всё, как у людей.

И тот пьянящий запах

новеньких сандалий

И в кульке за рубль

десять карамель,

И в шариковой ручке

радостный Гагарин…

Так ничто не может

радовать теперь.

Ну, раз в году, хотя бы,

кажется, так просто

Вернуться к тихой радости

родимых глаз,

Но мы спешим к вершинам

творческого роста,

И мамы, понимая,

не тревожат нас…

И ждут, и врут опять

немножечко соседям,

Похлёбывая тот же

ягодный кисель,

Что, может быть,

на Новый год домой приедем,

А нас несёт опять

за тридевять земель.

Но, как с пластинки пыльной,

Пляжный визг нам слышен,

Память наша плёнкой

рвётся, как в кино…

И как же мы бессильны

Пирожками с вишней

Возвратить ту радость

детства своего.

Ну как же мы бессильны

Пирожками с вишней

Возвратить ту радость

Детства своего…»

Отзвучал последний аккорд, из моей груди вырвался легкий вздох. Минорное настроение тут же прошло, когда над парком вновь

зазвучала гитарная музыка.

«Мой отец алкоголиком не был,

Хоть и выпить считал — не грешно.

Хорошо было с водкой. И с хлебом.

Не всегда было так хорошо.

Тридцать лет профсоюзных событий,

Ни прогулов, ни громких побед,

Восемь грамот, привод в вытрезвитель,

И награда за выслугу лет.

Люди будущего — на фронтонах ДК.

Да задумчивый стих Окуджавы.

И, как цены, волненья снижались тогда.

За прекрасное “завтра” державы.

Очень рано отца хоронили.

Очень много, казалось ему,

Мы неправды тогда говорили,

Да все думал — видней наверху,

Верил Сталину, верил Хрущеву,

Верил, верил, работал и пил.

И быть может, пожил он еще бы,

Если б он алкоголиком был.

А с фронтона ДК, как и прежде, глядят,

Те слепые красивые лица.

И все так же, как прежде,

Лет тридцать назад,

Радость в гипсовых

белых глазницах.

Не сорваться бы, не закружиться.

Да мозги бы свои не пропить,

Да молитвы читать научиться,

Чтоб отца и детей не забыть.

Жизнь и боль — вот и все, что имею,

Да от мыслей неверных лечусь.

А вот правды сказать — не умею,

Но, даст Бог, еще научусь.

А вот правды сказать не умею,

Но, даст Бог, еще научусь»..

— Но мне бы — не хотелось помнить о плохом, Makoto, — продолжил я, после небольшой паузы. Потом была «Могилянка», выпуск и переезд сюда. В Страну Восходящего Солнца. А что касается отца, то все мы — Смертны, ибо такова наша жизнь.

Makoto кивнула, а я, тем временем снова взял в руки гитару:

«Жизнь играет с нами в прятки,

«Да» и «Нет» — слова загадки,

Этот мир, этот мир, дивный мир.

Время разлучает часто,

с теми, кто нам дарит счастье,

Это жизнь, это жизнь, наша жизнь.

Мы вместе с птицами

в небо уносимся,

Мы вместе — звёздами падаем,

падаем вниз.

Любим, верим, грустим,

ошибаемся,

В сердце бережно

память о прошлом храним.

Над Землёй встают рассветы,

травы в пояс клонят ветры,

День за днём, день за днём,

день за днём.

Хитрое переплетенье,

смеха, слёз, удач, сомнений.

Это жизнь, это жизнь,

наша жизнь.

Мы вместе с птицами

в небо уносимся,

Мы вместе — звёздами

падаем, падаем вниз.

Любим, верим, грустим,

ошибаемся,

В сердце бережно

память о прошлом храним.

Мы вместе с птицами

в небо уносимся,

Мы вместе — звёздами

падаем, падаем вниз.

Любим, верим, грустим,

ошибаемся,

В сердце бережно

память о прошлом храним.

Подними глаза, прохожий,

мы с тобою так похожи,

Мы молчим, мы молчим, мы спешим.

Верим, чтобы обмануться,

и уходим, чтоб вернуться,

Снова жить, добрый мир —

вновь открыть.

Мы вместе с птицами

в небо уносимся,

Мы вместе — звёздами

падаем, падаем вниз.

Любим, верим, грустим,

ошибаемся,

В сердце бережно

память о прошлом храним».

Музыка затихла. Я поднялся и увлек Makoto за собой:

— Ну, что, пошли? У нас сегодня довольно много работы, ребята в Совете, наверное, уже собрались и ждут нас.

Makoto бросила взгляд на свои наручные часы. Улыбнулась.

— Нам пора…

Я был рад, что мне удалось развеселить ее, да и настроение у моей однокурсницы и собеседницы

заметно улучшилось.

Урок 18. «Учение — Свет, или встреча в Токийской Национальной Библиотеке»

Завтрак был царским. На kotatsu передо мной стояли куриный суп miso, блины с рисом и грибами и абрикосовое парфе «Хиросима». Mikan сидела напротив меня и с неким присущим только ей задором оглядывала сервировку.

— Ну, что, — спросила женщина, глядя на меня. Можно начинать?

Я кивнул.

— Приятного нам всем аппетита.

Одновременно мы взяли столовые палочки и принялись за еду. Лишь когда первому голоду

был положен разгромный конец Mikan, будто на что-то намекая — заговорила:

— Владимир-сан, какие у тебя на сегодня планы? — день такой тихий и спокойный, просто не верится.

— Ну, ты же знаешь, что я не скандальный, но сегодня задержаться дома у меня не получится. После завтрака, я еду в Национальную Библиотеку, — ответил я, отправив в рот, зажатый в палочках кусочек блина. Ami попросила меня сделать одну работу для Студсовета, а литературу необходимую, для выполнения данной работы можно найти — только там. Жди меня вечером, часам к десяти, не раньше.

Когда встали из-за стола, Mikan пригласила меня в чайную и только теперь я понял, почему она не поставила на стол чай.

Ступив на порог этой комнаты, мне перво-напер во показалось, что я совершил путешествие во времени и сейчас попал в какое-то другое измерение. Комната была абсолютно пуста. Большие окна затянутые желтоватой рисовой бумагой, приятно приглушавшей дневной свет таким образом, будто в комнате царил какой-то «интимный» полумрак, создавали непередавае-мую атмосферу гармонии, уединения и душевно го покоя.

— Невероятно! — ошарашенно выдохнул я.

На стоящем прямо передо мной kotatsu четко

вырисовывался ароматно паривший только что прогретый керамический чайник, две пиалы два дзабутона, а также — картина с девушкой висевшая на боковой стене.

Я улыбнулся.

Неожиданно боковая панель отодвинулась и на пороге появилась Mikan. В традиционном японском кимоно, женщина потрясла меня своим внутренним и внешним изяществом. Некоторое время я тупо стоял на пороге и молча взирал на нее. Создавалось впечатление, что за какие-то минуты, строгий доцент филфака Токийского Университета, Yoshimi Mikan — чудесным обра-зом — преобразилась в самую настоящую гей-шу. — Я на мгновение задумался:

«— При слове “гейша” воображение услужливо рисует европейцу редкую красотку, изощренную мастерицу в любовных делах, способную доставить мужчине невероятное наслаждение. «— Они, мол, нарасхват, их мало, и потому трудно найти. Но если тебе повезет раздобыть секретный адресок, то Твое путешествие в Японию станет чем-то совершенно особенным. И вообще такого секса, как в Японии, больше нет ни в одной стране мира». Однако, вопреки такому мнению, профессия гейши ни в коем случае не предполагает занятия проституцией. Немаловажно, что с момента появления этой профессии гейшам законодательно строго запрещалось оказывать какие-либо сексуальные услуги в целом. А все потому что основным предназначением гейши, являлось развлечение своих клиентов японским танцем, пением, искустным проведением чайной церемонии, а также изыканной беседой на любую тему. Обычно одетая в кимоно и носящая традиционные макияж и причёску, гейша как таковая, в сегодняшней Японии встречается очень редко, поскольку даже в Гионе на месте гейши или майко, чаще всего попадается самая обыкновенная хостесс, переодетая в национальный костюм или юдзё — молодые девушки как правило тесно связанные с японским криминальным миром»