Сперматозоиды

Автор: Мара Винтер

Глава 0. Ничего, кроме пустоты не осталось. Давай танцевать?

Bitte sag mir, hab ich Schuld daran

Dass du mich nicht mehr in deinen Armen halten kannst

LaFee - Mama

Её стоны я слышу уже на лестничной клетке. В квартиру попасть не так-то просто: ключ тяжелее руки, скважина прыгает. Ключ железный. Разобравшись с замком, вхожу, как следует приложив дверью. Дверь железная. Стоны не то, что не прекращаются, даже не становятся тише. Я не железная. Меня срывает. В комнату вламываюсь, не разуваясь, без стука. Первое, что вижу - задницу Венца между ног Лиды. Второе, что вижу - их вытянувшиеся лица, когда мой телефон с размаху летит ей в голову.

- Ничего не случилось! Одной Анной из всех Анн на свете стало меньше, только и всего! - кричу, что мне вообще-то не свойственно, кричу, потому что иначе задохнусь. - Какая чушь. Какая мелочь. Продолжайте, нахуй вы остановились? Продолжайте, а я посмотрю, - стекаю прямо на пол, спиной к притолоке, дико уставившись на них обоих. Венц, нимало меня не смущаясь, вступает в джинсы. Именно "вступает", как во владения. Лида остаётся, в чём была. На бросок не отвечает. Я и не попала.

Час назад, в больнице, умерла наша мать. Лида - моя сестра, двойняшка. Телефон она выключила незадолго до того, как маму, с последним из многочисленных сердечных приступов, увезли на скорой. Перед тем, как выключить, минут десять сбрасывала звонки. Отсюда, из этой самой квартиры, увезли. Мы за дверь, она в дверь, с Венцем, я в дверь, уже одна, она из двери, из своей, нехотя его выпускает. Она не знала. Убила бы суку. Она не виновата. Убила бы обоих.

- Умоляю тебя, Божена, не кричи, - говорит Лида, своим нежным голосочком говорит. Патлы убирает, густые, каштановые, за уши. Вся в поту, блестит, тушь растеклась. Лицо её составляет прямой нос с широкими, тонко очерченными ноздрями, небольшие, глубоко посаженные глаза, карие с золотом, высокие скулы, брови: прямые, тёмные. Рот интересный, чуть за контур, верхняя губа больше нижней и выступает немного вперёд. Рот говоруньи и первоклассной соски, сейчас ещё и распух. Скульптуры бы по ней ваять. Детское лицо на взрослом теле, поразительно притягательное для глаза. Фигура у неё, в отличие от лица, не точёная, но, в отличие от меня, есть. Тяжёлая грудь с крупными ореолами, широкие бёдра, длинные ноги. Женственная, можно сказать, сочная фигура. Лобок чистый, без волос. - Не кричи, - говорит. - И встань, пожалуйста, с пола. Платье испачкаешь. Шерсть, - перерыв, - сложно, - перерыв, - стирать. - Ей сложно договорить фразу. Дышать нечем. - Платье жалко, - зачем-то повторяет.

Говорят, в критический момент человек показывает свою истинную суть. Если это правда, то во мне до сей поры спал потрошитель, а сестра моя - железная дева. Интересно, у неё в вагине растут колючки? Венц, вроде, до сих пор не скопец. Хотя, уж он-то ей соответствует. Сидит на краешке кровати, глазищи свои серые, наркоманские, на меня открыл, в уголке рта прячется абсурдная, как сама ситуация улыбка. Под футболкой - кубик рубика, под джинсами - крепкий орешек. Со стояком сидит. Кончить-то я не дала, прикончить вознамерившись.

- Сама разберусь, что мне делать, - огрызаюсь хрипло, но тихо. - Я тут теперь одна, кто думает верхней головой. - Ей отвечаю, на него смотрю. Такой ненависти, как к нему, у меня ни к кому больше не было, нет и, пожалуй, не будет. Нос слишком ровный: утюгом бы разбила, била бы, пока ни останется вместо носа одна палёная крошка. Родинки бы по одной вырезала, лезвием, с лица, с шеи, с рук. Кожу бы так ему почистила. Больше чистить, кроме родинок, не от чего. Чёлку его чёрную, крашеную, выдрала бы по волоску, пинцетом, череп оголила. Из черепа пила бы бурбон. Смотрю ему в глаза и представляю. Он тоже смотрит и тоже, наверняка, что-то представляет. - Красивая у тебя жопа, Венц, - вздыхаю, прервав, наконец, молчание. Нервная улыбка проступает сама. Сердце бьётся. Места в комнате много, а смотреть некуда. - Только неуместная она сейчас была, совсем неуместная.

Встаю одним движением. Ухожу на кухню, оставляя их наедине с чёрной птицей. Со мной она прилетела, каркнула и размножилась, одна там, одна тут, у меня - под ребром. Клевать уже нечего, клюёт, вдруг что появится. По дороге скидываю кроссы. Беру с полки стакан, открываю холодильник, там была бутылка вискаря, осталось на дне, беру бутылку, лью всё, что осталось, в стакан, ногой закрываю холодильник, пью залпом. Смерть - это всегда удар. Бить-то меня били. Теперь, видимо, добили.

Вторично распахнув холодильник, нахожу непочатую бутылку водки. Откупориваю, наполняю стакан. Не морщась: хлопнула, поставила. Жалюзи опущены. Свет я включила только на вытяжке. Кухню наполовину съела ночь. Из соседней комнаты - голоса. До пьяненькой Лиды начинает доходить. До меня уже дошло, потому я и напиваюсь.

На столе, в рамочке, фотография, где мы втроём. Я не похожа ни на мать, ни на сестру, мелкая, с бесполым лицом и телом, растаманка - дреды по пояс, узорная кожа, косяк не за ухом, а вообще, по жизни, и татуировщица в придачу. Тяжёлые веки, кожа саксонского типа, мягкая, но плотная (с такой приятно работать) - это у нас с мамой общее. И что-то лисье, что-то, чего у Лиды нет. И только. Мама была красавицей. Сестра пошла в неё. Сестра пошла гулять, когда была нужна. Пошла она, сестра эта, на хуй. Да что там. Туда ведь и ходила.

Когда начался приступ, Анна, наша Анна Весникова, одна из всех Анн Весниковых - нужная, позвала Глеба, отца. Отец, естественно, не пришёл. На моей памяти он не приходил ни разу. Вместо него приходили отчимы. Никого из них я в реанимации не встретила. Видимо, забыли дорогу. Чёрт с ними, мама думала не о них, а о человеке, вписанном, после имени, мне в паспорт. “Ну вот и всё, милый, - повторяла, пока мы ждали бригаду, улыбаясь сквозь слёзы, - ну вот и всё”. Ей было сорок два. Её рука ни по цвету, ни по фактуре не отличалась от простыни, на которой она лежала. Прозрачная женщина со вздутыми венами на лбу и висках смотрела то ли на меня, то ли сквозь. В ответ на неё таращились карие глаза, те же, да не те, блестящие сухим блеском. Я не плакала ни там, ни потом, когда вышел врач и сказал: нам очень жаль. Я отошла и закурила сигарету. “Ну вот и всё, милая, - повторила без улыбки, без слёз, - ну вот и всё”.

- Налей мне тоже, - на кухне появляется Лида, полуодетая, в белой обтягивающей кофте, чёрных кружевных трусах, без лифчика. Соски торчат. Кладёт передо мной мой же телефон. Тянется к бутылке. Я, повинуясь странному порыву, прячу бутылку за спину. - Слышь, налей! - на сей раз кричит она. - Не ты одна её потеряла!

- Тебе хватит, - негромко и спокойно. - Ты это уже отметила. - Сначала она краснеет, потом зеленеет, потом - потом со всей дури въезжает мне по лицу. Бутылка падает. Пощёчина тем громче, чем больше у неё свидетелей. Стекло прочное, не разбилась. В дверях стоит Венц. Он один сойдёт человек за десять. Стоит молча, ждёт, что случится дальше. Я могу сгрести её лохмы в кулак и приложить башкой об стол быстрее, чем он сдвинется с места. Могу организовать перелом носа, со смещением, выбросив вперёд руку. Могу травмировать колено. - Нужно было всё-таки разбить тебе лоб, - так же негромко и так же спокойно. - Что ж, сама виновата, плохо целилась.

- Давайте как-нибудь без членовредительства, - возникает Венц, шагая в кухню. Назвали его Венцеслав, зовут урезано, первая “е” огрубела до “э” и стала ударной. Мне нужна отвлекающая мысль. Не буду думать во всём величии языка. Буду думать о величии языка. Буду за его пределами. - Понимаю, что я сейчас не в тему, вместе со своей жопой, - на меня, с невольной усмешкой, - но, когда я уйду, не хочется, чтобы вы тут друг друга поубивали.

- Не беспокойся, - отзывается, не поворачиваясь, Лида, - это просто нервы. Смотри, почти даже не разлилась. - Наклоняется, поднимает бутылку, ставит на стол. На полу блестит прозрачное пятно. В нём играет жёлтый свет. - Жень, - неуверенно, бровки домиком, - прости, что...

- Нервы. Да, - говорю, - да, Лида, это нервы. Ты права. - Ни одна из нас до сей поры не опускалась до физической расправы. Ссорились мы не много и не мало, столько, сколько в семье обычно ссорятся. Ругались по-всякому, но без рук. Смотрю на сестру, и непонятно, чего больше в её растопыренных глазах, злости или потерянности. Я-то в мешки глаза прячу, а у неё взгляд открытый, веки чистые. Она не виновата (в том, что горела жизнью, пока я заглядывала смерти в пасть). Убила бы суку (да рука не поднимается).

Усталость валится на меня, как тяжёлая шуба из шкафа. Поспать бы, а завтра - думать. Пора прекращать этот театр. Сцена без зала. Разворачиваюсь, чтобы уйти в свою комнату, благо, их три, по числу жильцов. Было по числу. “Божена, пока”, - говорит Венц над ухом, ему - не отвечаю. На него рука бы поднялась. “Я приду к тебе”, - кричит вслед Лида. Бурчу ага, как хочешь, уже без разницы. Мамина спальня приоткрыта, кровать расстелена, пахнет корвалолом. Всё готово ко сну. Всё, кроме неё. Проходя мимо, я останавливаюсь, заглядываю туда, как в бездну, и закрываю дверь на ключ.

У меня, как положено, хаос. Положено на всё, кроме творимого в данный момент. Стены расписаны в разных стилях, война миров, поверх одних - другие, бумажные. Диван собран. На столе - планшет, на планшете - чистый лист. Тронуть его я не успела, размышляла над идеей. Ногой в часы, ногой наружу, пополам женщина и мужчина, время и вечность. Так она, идея, должна была выглядеть. Накануне случившегося я собиралась рисовать Будду. Над столом - картина, маслом. Человек-солнце, от него к планетам, чакрам, тянутся нити, а земля, его создание - татуированный ребёнок в руках. Внизу, под деревянной рамой, деревянная полочка. На ней коллекция бонгов: покупала сама, привозила, дарили. Есть в форме фаллоса. Там же - коллекция трубок. Там же - шкатулка с дурью.