Изменить стиль страницы

Альмухаметов кивнул головой и потянулся к лежащей на столе пачке с махоркой. Рука у него, смуглая, тонкая, но крепкая, заметно дрожала. Алексей с удивлением посмотрел на Ибрагима. Он знал, что Альмухаметов не курит, а тут вдруг…

— Не нужно, Ибрагим Алексеич, — перехватил он руку татарина и крепко пожал ее. — Не нужно!

Ибрагим покорно согласился.

4

Метель началась сразу. Она налетела откуда-то из темной степи и запела, затянула на сотни голосов разбойный мотив, накрыв собой буровую, заливочный агрегат, людей.

Алексей ругнулся:

— Эх, черт, не успели!..

Но остановить заливку скважины ничто уже не могло, даже метель, которая свирепела час от часу все сильнее. Вихри снега крутились вокруг натужно гудевшего заливочного агрегата, подхватывали тучи цемента и уносились в белую муть степи. Ветер жутко выл в стальных переплетах буровой вышки, от его неистового напора жалобно скрипела ее деревянная обшивка, вздрагивали, потрескивая, маршевые лестницы, электрические фонари угрожающе раскачивались, и неровный свет от них метался по буровой, не в силах пробить летящую массу снега.

Цемент, подхваченный ветром, залеплял людям глаза, соленой жесткой коркой спекался на губах, противно скрипел на зубах, забивал нос.

Альмухаметов и Саша Смирнов стояли у металлического столика, в середину которого был вмонтирован круглый зубчатый нож, и разрезали бумажные мешки с цементом.

Другие, в том числе и мастер, выхватывали мешки из штабеля и бегом подтаскивали их к столику. Ветер толкал, слепил глаза, люди спотыкались, поднимались и бежали снова.

— Давай! Давай! — кричал Альмухаметов пронзительным бабьим голосом и, хватая за «ушки» очередной мешок, с шумом бросал его на столик. Саша подхватывал мешок с другой стороны, и они по скользкой поверхности столика двигали его на нож. Ж-жик! — мешок трескался, как переспевший арбуз, и разламывался надвое. Цементная пыль ослепляющим облаком поднималась вокруг них, окутывая с ног до головы.

— Давай, давай, Саша! — тонко кричал Ибрагим. — Быстро давай!.. Агрегат вхолостую работай!.. Давай!

Этот визг резал уши, будоражил, подхлестывал, возбуждал. Он был необходим, этот крик. Это он заставлял людей бегом таскать тяжелые мешки, не обращать внимания на метель, на цемент, крутящийся вокруг них.

А Сашу покидали последние силы. В глазах мутилось, в висках бурно колотилась кровь, к горлу подступал тугой, словно резиновый мяч, комок тошноты… Руки и ноги тряслись от неимоверного напряжения… И Саша не выдержал. Он отошел от столика (его сразу же заменил мастер) и укрылся за агрегатом. Земля качалась под ногами, уплывала, перед глазами вертелись разноцветные круги. Цепляясь обессиленными руками за огромное рубчатое колесо агрегата, он медленно повалился в грязно-серый снег и судорожно поджал ноги.

К нему подбежал Перепелкин.

— Сашок! Сашок, что с тобой?! — Еле переводя дух, склонился он над Сашей. — Ты слышишь меня?

Он поднял обмякшее, безвольное тело друга.

— Сашок!

— Ну, чего ты… — наконец хрипло ответил Саша и сплюнул в сторону. — Иди… я сейчас… Дай отдышаться… Ну, иди же!..

Перепелкин побежал к мешкам. Бежал и ругался самыми непотребными словами. Он проклинал ветер, Никуленко, который наотрез отказался идти на буровую.

— Сволочь!.. Двоедушная сволочь! — кричал он, думая о Грицко. — Какой гад!.. Ну, с меня хватит, так-растак!.. Нет, работать с тобой в одной бригаде я больше не согласный. Не буду!.. — Он с остервенением подхватил под мышки два мешка и бросился, пошатываясь, к агрегату.

Заливка подходила уже к концу, когда на буровой вдруг погас свет. Потом он опять загорелся и опять погас. Алексей метнулся в дизельную. Ему навстречу бежал Еремеев.

— Что случилось? — крикнул Алексей. — Что-нибудь с генератором?

— Нет! Замыкание! — показал куда-то вверх Еремеев. — На кран-блоке, у самого верхнего фонаря!.. Видите искрит?

Алексей запрокинул голову. Сквозь снежную пелену он увидел, как на самой верхушке буровой вышки вспыхивали сине-зеленые молнии. Свет то гас, то загорался опять.

— Что же делать, Степан Игнатьевич? Заливку нельзя прекращать, цемент-то у нас с ускорителем — схватится…

— Не знаю, — пожал плечами Еремееев. — Если лезть на вышку, то… сами видите, что делается… сбросит… Может, факелы зажжем?

— Что? Факелы? С ума сошел? Сгорим к чертовой матери!

К ним подбежал Перепелкин. Он тоже задрал покрытое цементной пылью лицо, на котором поблескивали белки глаз да зубы, и прокричал:

— Вот это дае-ет! — и, повернувшись к мастеру, воскликнул: — Эх и люблю стихию!..

Алексей протестующе закрутил головой и показал кулак:

— Я те дам стихию! Жить надоело?

Перепелкин умоляюще посмотрел на мастера.

— Ну, Алексей Константиныч, разрешите. К высоте я привычный, а тут дела-то — раз плюнуть!.. Разрешите, а? Я — осторожненько…

Алексей крепко взял коренастого паренька за плечи и в наплыве горячих чувств сильно тряхнул его.

— Колька, да пойми ты… ветром может сбросить, током ударить… Да мало ли что может случиться в такую погоду наверху?.. Ведь на земле с ног сбивает!..

Колька вырвался из цепких рук мастера.

— Я не из пугливых, мастер, — бросил он. — А если вы за меня боитесь, то я могу расписку дать, что иду на это дело сознательно… Мы не можем допустить, чтобы весь труд наш пропал даром. Степан Игнатьевич, давайте резиновые перчатки…

Еремеев бегом принес большие неудобные перчатки. Передавая их Перепелкину, он тихо проговорил, не глядя в лицо юноши:

— Не рискуй особенно, Коля… Ежели что, плюнь, слазь…

Николай ничего не ответил и направился к маршевой лестнице.

…Привычно и легко преодолел Перепелкин первый десяток ступеней. Но чем выше поднимался, тем судорожней цеплялись пальцы за перила. Яростный ветер бил то в спину, то в лицо, то в бок. Казалось, пройдет еще мгновение, и ветер оторвет беспомощное и легкое тело юноши и унесет его, словно перо, в белую ревущую мглу ночи. И незаметно к сердцу Николая начал подбираться леденящий комочек страха. Пресеклось дыхание, стало так жарко, что в одно мгновение все тело покрылось горячим липким потом. Николай ясно ощутил, как щекочущие ручейки потекли по спине, по груди, по ногам, словно муравьи побежали. Вцепившись в перила, он обессиленно опустился на корточки, крепко зажмурил глаза. В это время свет на буровой погас опять, и, когда Николай открыл глаза, ему вдруг показалось, что он уже сорвался с вышки и летит, швыряемый страшной силой ветра, в черную бездонную пропасть. Но свет вспыхнул, и Николай увидел часть лестницы с глубокими черными провалами между ступеньками, гудящие, словно гигантские струны, туго натянутые переплеты вышки, вокруг которых завивались вихри снега. И глубокая неосознанная радость от того, что он жив, что он видит знакомые предметы, охватила все его существо. Он выпрямился и начал подниматься снова. Он даже песню запел. Запел, может быть, бессознательно, но запел ту самую песенку, которую любил петь в часы, когда оставался один и его никто не мог видеть или слышать.

Может быть, я для тебя не пригож,

Ты для меня, как солнце весной,

Если ты со мной не пойдешь, —

На край света пойду за тобой…

Николай поднялся на полати, где постоянно работал. Перегнувшись через край люльки, посмотрел вниз и ничего не увидел — мелкая снежная пыль, радугой переливавшаяся от яркого электрического света, словно плотным дымом окутала все предметы, растворила их в себе. Николай посмотрел вверх. До кран-блока оставалось несколько переходов. Но это были самые крутые переходы, самые страшные — одно неверное движение и… поминай, как звали. Юноша пятерней поскреб в затылке, и, подбадривая себя, пропел последнюю строчку куплета из своей любимой песенки:

На край света пойду за тобой… за тобой!

И засмеялся от мысли, неожиданно пришедшей в голову: «Вот бы того, кто сочинил песню, сейчас сюда затащить! Наверно, подумал бы, что действительно на краю света очутился».

С застывшей улыбкой на губах он и полез дальше в страшное, разгневанное небо. Он не мог уже шагать прямо, держась за поручни, — лестница была так крута, что приходилось, сжавшись в тугой комок мускулов, цепляться руками за ступени и так, на четырех ногах, подниматься выше.

Свет погас снова. Николай остановился и стал ждать, когда он загорится. Но проходила минута за минутой, а на буровой было темно. «Все! — мелькнула мысль. — Совсем погас». И Николаю стало так тоскливо, так бесприютно и страшно! Он думал о том, что струсил, раскис, как девчонка, а там, внизу, ждут товарищи и, конечно, волнуются не меньше его, Кольки Перепелкина, который застрял вот здесь, между небом и землей и не находит силенки сдвинуться с места… Он представил себе, как мастер большими, огрубевшими от постоянной работы пальцами свертывает папиросу, торопливо курит ее и, не докурив, затаптывает, чтобы начать крутить новую; он представил напряженное лицо Климова, ждущими, жадными глазами глядевшего вверх, где ничего нельзя увидеть; представил Сашу Смирнова, сидящего у огромного рубчатого колеса заливочного агрегата…

Николай осмотрелся и ничего не увидел. Закусив губы, ощупью полез дальше, выше…

Сознание словно выключилось от перенапряжения и включилось только тогда, когда он уже сидел на холодном дощатом настиле площадки кран-блока и, сняв шапку, неверной, трясущейся рукой растирал горячий пот по лицу. Николай встал и посмотрел на матовый стеклянный колпак фонаря, заключенный в проволочную сетку. Фонарь был закреплен на самой «маковке» вышки. Достать до него с площадки не было возможности, нужно было вскарабкаться на полукруглый стальной кожух блока и только тогда исправлять повреждение. Ветер раскачивал плохо закрепленный фонарь, он тонко звенел колпаком, а над ним, там, где проходили провода, вспыхивала ослепительная голубая молния. Николай как завороженный смотрел на эту молнию и не знал, как добраться до нее. Вернее, знал, но боялся…