Изменить стиль страницы

Глава шестая

1

Пока заменили долото и опустили его на забой, ушло много времени. Все были мрачны и подавлены. Саша Смирнов, сошедший с полатей, не глядя на товарищей, направился к желобам и принялся за их очистку от шлама. Альмухаметов морщил лоб, крутил головой и зачем-то цокал языком. Миша Рыбкин насвистывал грустную мелодию песни о неразделенной любви и смотрел в зимнее бесцветное небо. Клюев же, неразговорчивый от природы, вдруг начал разговаривать сам с собой — о чем, догадаться было нетрудно, хотя ни слова из-за шума работающих дизелей нельзя было разобрать.

Но, пожалуй, острее всех переживал неудачу Саша Смирнов. Шаркая лопатой о дно желоба и выбрасывая за борт слежавшиеся пласты выбуренной породы, он с тоской думал о последствиях дела с тридцать третьей. Думал о том, что теперь он конченный в глазах буровиков человек, что репутация его как верхового — рухнула, и что они, его товарищи, будут с этого дня относиться к нему с недоверием. Было одиноко и нудно на душе. И опять вспомнилась Людочка, жена, о которой он думал все эти дни, и невыносимо захотелось забросить подальше в снег тяжелую лопату, махнуть на все рукой и убежать из этой холодной неприютной степи домой. Людочка поймет его, она сразу все поймет и не осудит… Ну, хорошо, рассуждая здраво, можно ли считать его виновным в том, что случилось? Ведь даже сам Перепелкин каждый раз ругался до пены у рта, когда очередь доходила до этой свечи…

И все-таки Саша не мог отделаться от гнетущей мысли, что рекорд был сорван только потому, что он, верховой, не справился со свечой, упустил ее… Все мог бы простить себе Саша, но этого — нет, никогда! Да и другие не простят ему такой «слабости». Жидковат еще, скажут, для верхового, жидковат, браток. И страшнее этих снисходительных слов нельзя придумать…

Бросив лопату, он, не смея поднять глаза, спустился по мосткам из буровой и по узкой тропинке отправился в барак.

От барака навстречу ему широкими шагами поднимался мастер. Саша не видел его.

— Ты куда, Сашок? — окликнул Алексей Смирнова.

Саша вздрогнул от неожиданности и остановился.

— Чего молчишь? Или язык на буровой оставил?

Хотелось молча пройти мимо, убежать, не ответив. Но куда убежишь, когда стоит мастер на тропе и ждет, глядя на тебя так серьезно и пытливо?

— Ну, чего же ты сопишь, как паровоз? Можешь ты сказать, что случилось?..

— Могу… Я… Я… Отпустите меня домой, Алексей Константинович!.. Сил моих больше нет! Отпустите! — вдруг закричал срывающимся тонким голосом Саша и прижал грязные рукавицы к груди. Алексей даже растерялся.

— Н-ну, знаешь ли, Сашок, — сказал он первое, что пришло на ум, — такими словами на ветер не бросаются…

Саша резко отвернулся. Алексей озадаченно потер заросший колючей щетиной подбородок.

— Да-а, дела-а… А объяснить что-нибудь ты в состоянии? Ведь прежде, чем отпустить тебя, я должен знать причину твоего решения…

— Я, Алексей Константинович, свечу упустил… тридцать третью… Рекорд сорвал…

— И это все?..

— А чего еще нужно? Со стыда, хоть сквозь землю…

— Эх ты, Саша! — Алексей подошел и обнял паренька. — Если из-за каждой неудачи мы будем носы вешать, да в истерику бросаться, то грош цена нам в базарный день. Пойдем-ка на буровую… Да ты не упирайся, пойдем…

Тропинка для двоих была узка. Мастер, обняв Сашу за плечи своей большой тяжелой рукой, шел прямо по целине.

— А наше дело такое, Сашок, — случилась промашка, споткнулся — не распускай нюни, стисни зубы и двигай вперед…

А Саша шел и думал: «Эх ты, идет и даже не чувствует, что снега-то по колено».

— Ты ведь любишь свою работу, Сашок?

— Люблю, — тихо ответил Саша.

— Вот-вот… Это самое главное… Если любишь, значит, ничего страшного… А тридцать третью мы переделаем — это верно, мешает она.

Саша благодарно посмотрел на мастера. Алексей улыбнулся, подмигнул и, сжав плечо юноши, сказал:

— А теперь возьми и прочти вот это… — Достал из кармана клочок бумаги и протянул растерявшемуся парню.

— Что это?

Но мастер уже не слышал — не оглядываясь, широко шагал по тропинке, в такт шагам взмахивая руками.

Саша сунул подмышку рукавицы, развернул бумажку.

«Родной мой! Пишу тебе из больницы и поздравляю с сыночком Илюшей. Теперь ты, Саша, — папка. Все обошлось хорошо, напрасно волновалась. Илюша родился большенький, полненький — три килограмма шестьсот граммов весил — во, как!

Приходил ко мне ваш директор Вачнадзе, привез домашнюю красную розочку и два апельсина. Какой он хороший человек, Саша! Он и заставил меня написать это письмо. Целуем тебя крепко-крепко. Ждем домой! Люда, Илья».

Саша читал, перечитывал неровные строчки и не верил глазам. Сын!.. Илья!.. Папка!.. От счастья кружилась голова…

А вечером, когда собирались на ужин, ребята окружили Сашу, перемигнулись и грохнули оглушительно и слитно:

— Поздравляем с сыном!

Подхватили растерявшегося молодого отца, и вот он уже взлетел к потолку, нелепо взмахивая руками.

— Держись за воздух, Сашок! Дай бог тебе еще десяток Илюшек!..

Алексей писал и прислушивался к голосам, доносящимся из-за стены. Ребята поздравляли Сашу Смирнова с сыном.

«…Сегодня у нас в общежитии радость: у верхового Саши Смирнова жена родила сына. Первенца. Отец ходит с сияющей и растерянной физиономией. Многие откровенно завидуют ему, в их числе и я…

…У меня иногда создается впечатление, что мы расстались с тобой навсегда, не увидимся больше. Идут дни за днями, а конца им не видно. Боюсь, не выдержу и удеру отсюда — вот будет номер!..

Говорят, все влюбленные в разлуке живут прежними встречами с любимыми. Вот так и я. Начинаю писать тебе и перебираю в памяти все наши встречи (как их мало было!), все наши разговоры (они были так коротки!). Помнишь ли ты тот день, когда я впервые пришел к тебе после экзаменов в нашем «учебном комбинате»? Помнишь? Я помню…»

Алексей откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Да, как хорошо это помнится!..

…С того майского вечера, когда Алексей проводил Галину в последний раз, прошло несколько месяцев. Наступила голубая, пронизанная нежаркими лучами солнца, прозрачная осень. По утрам крыши домов, земля и увядающие, горько пахнувшие травы, покрывались сизой изморозью. Деревья незаметно нарядились в разноцветную листву и при малейшем ветерке теряли их — яркие, похожие на цветы. В воздухе, прохладном и легком, блестели паутинки «бабьего лета».

Однажды утром Алексей направлялся к автовокзалу. Было свежо, над землей, на уровне крыш домов, стлался легкий туман. Косые лучи солнца, пробиваясь сквозь него, искрились, будто плавились. Было тихо, и поэтому особенно отчетливо слышалось бойкое чириканье воробьев, чуть грустное и нежное воркованье голубей, слетавшее с крыши ближайшего дома.

— Здравствуйте, Алексей Константинович! — вдруг раздался позади знакомый женский голос.

Алексей обернулся и обрадованно заулыбался:

— Ба, Настя Климова! Здравствуй, прости — не заметил.

Настя рассмеялась.

— Не заметили… Чуть не споткнулись через меня. Не хотела окликать, а потом думаю — что это с нашим Алексеем Константиновичем, идет и знакомых не узнает.

— Прости, Настенька, исправлюсь… Откуда спешишь?

— С рынка. Детишки одни остались — Иван-то на вахте…

Поговорили еще немного о всяких пустяках. И вдруг Настя сказала:

— А у меня вчера в гостях Галина была, Гурьева… Про вас спрашивала.

— Да? Ну и как она поживает?

Настя вздохнула.

— Да так… — И открыто глянув в глаза Алексея, тонко усмехнулась. — Горько поживает… Ну, я пошла, а то детишки проснутся.

Алексей не удерживал ее, стоял и смотрел ей вслед. «Горько поживает…» — звучало в ушах. Почему горько? Неужели Настя хотела сказать… Не может быть!

Алексей встрепенулся. Решение пришло сразу, неожиданно. Он круто повернул и широко зашагал обратно — в общежитие.

В свою комнату он ворвался почти бегом. Сбросил с себя рабочий костюм, выхватил из тумбочки бритвенный прибор, сбегал на кухню за горячей водой и, почти не видя своего отражения в зеркале, стал бриться. Потом выбрасывал из чемодана рубашки, рассматривал их и злился, что не может решить, какую из них надеть, подбирал галстук, гладил брюки, — и все это делал безотчетно, механически. Он смотрел в себя, прислушивался к своему решению и почему-то верил, что делает правильно…

Галина открыла сразу, будто ждала его.

— Вы?!.

— Доброе утро.

Она не ответила. В ее глазах, больших и прозрачных, как ключевая вода, были и смятение, и радость, и недоверие. И вдруг она побледнела, заспешила — одной рукой стала поправлять прическу, другой — запахивать халатик на груди.

— Простите, я в таком виде… Не ждала. Я сейчас… — и повернулась, чтобы уйти.

— Не нужно, — сказал он и, пугаясь своей смелости, тихо тронул ее за плечо.

Она остановилась и медленно, словно раздумывая, повернулась к нему. Он во все глаза смотрел ей в лицо, и все ему нравилось в ней: и высокий белый лоб, обрамленный пушистыми завитками темных волос, и прямой нос, и тонкий подбородок…

И вдруг он заговорил — торопливо, несвязно, боясь, что она не дослушает и уйдет.

— Я не мог не прийти… Нет больше сил жить так… Я люблю вас… Да, люблю и не могу жить без вас… Я все понимаю — все, но ничего не могу сделать с собой… И вот пришел… — Он взял ее руку в свои, она не вырвала ее. — Что же вы молчите? Скажите хоть одно слово…

Галина покачала головой. И тогда Алексей притянул ее к себе и осторожно обнял за хрупкие плечи.

— Не нужно, Алеша, — задыхаясь, шептала она. — Не нужно…

А он не слышал. Целовал ее губы, глаза, лоб…

«…Каждый день я пишу тебе письма, но они, неотосланные, остаются без ответа. Их накопилось уже много и, когда мы встретимся, я вручу тебе мою почту и потребую ответить на каждое письмо — на бумаге ли, устно ли, но обязательно ответить на каждое…

…Как ты поживаешь? Что нового в твоей жизни? Трудно? Только не смей вешать носа, слышишь?..»