Того, что было, больше не будет.

В эти новые, недобрые времена, театр ворвался в жизнь, в которой оружие превратилось в символ преступления. И в этой театральной жизни, если об оружии много говорят, только чтобы все знали, что благодаря бдительности карательных органов оно не выстрелило, а носитель его – ещё и японский шпион.

Я не о том, что будет. Я о сегодняшнем.

Приехали с дураком к дежурному судье. Сказал ему, что полиции не подписываю. "Подпиши для меня", – попросил ласково. Такого у меня ещё не было, надо бы опробовать. От своих слов никогда не отказывался, да ещё от своей генеральной линии: "Смерть кэгэбэ!" Поигрался в неподписанта, теперь интереснее поиграться в подписанта. Думал, будет какая-то бумага от судьи, а дурак подсунул свою. Тут я чуть было не дрогнул, но чтобы не было видно никакой робости, удовлетворил необычную просьбу. Только, добавил судье, чтобы этот вернул мне пистолет. "Да, да", – закивал судья мне и дураку.

Пистолет не вернули. А я пошёл в суд посмотреть, как это всё описал судья. А никак. Удивлённый, вернул секретарше сложенную пополам пустую картонку. Она пояснила, что такое бывает.

Подумал, что судья похож на крупноголового, который с третьего этажа наводил на меня мотоцикл в покушении, – не выполнит пустячок?

А тут ещё. Жалуюсь во всесоюзный полицейский штаб, что дурак украл пистолет. Жалуюсь. Потом надоело жаловаться и обратился в суд, уже забыл, что жаловался, и вдруг новость по радио, что тот, кому жаловался, не только поцеловал, но и трахнул. И он не выполнит пустячок?

И ещё. Дурак украл пистолет – 5.12.2002. Я открыл в суде дело об украденном пистолете – 9.02.2003. Через восемь дней после этого чиновник министерства внутренних дел объявил письмом о реквизиции пистолета, об отмене права на пистолет. На письме две надписи: срочное, заказное, а брошено в почтовый ящик у дома. Чиновник провернул такое – не выполнит пустячок?

У кэгэбэ только одно отличие от мафии – прикрывается законом, которым уничтожает. В этом смысле подчинённые мафии честнее.

И я открыл серию демонстраций по часу в день с транспарантом "Полиция – жулики и бандиты". Стоял на углу перекрёстка, за спиной полицейское отделение, в котором украли, в центре перекрёстка огромная клумба, которую объезжают. Машины гудят, а некоторые объезжают клумбу не раз посмотреть на такое чучело. А в некоторых полицейских машинах поднимали большой палец, но не высоко, у сиденья и подмигивали.

Через несколько дней дурак увёл меня с площади внутрь здания. Сидевшие в комнатах не хотели, чтобы я стоял у них над душой и гнали его и меня.

За такое издевательство я разделил часовую демонстрацию на две: на прежнем месте и на новом – возле всесоюзного штаба полиции. Перекрёсток там просторный, но тихий, редкий араб его переходит, машина тоже редкая – арабская или полицейская. В одной машине, не арабской и не полицейской, пять ряшек в гражданском – знакомые ещё по тому кэгэбэ – тяжело выворачивали толстые шеи, когда объезжали меня, стоявшего в центре перекрёстка с транспарантом. Не выполнят пустячок?

Из будки вышел ещё один, автомат в мою сторону, предупредил, что я нарушаю безопасность этого места. Но не выстрелил. Не выполнит пустячок?

Твой ход, товарищ кэгэбэ.

Рассказ 25

А вот свеженький анекдот из серии про карательные органы. Но если такой серии ещё нет, то будет. В кэгэбэ без анекдота не выжить. Если здесь будут выжившие, то только благодаря анекдоту.

К шести вечера идти от Бар-Илана в Санхедрию-Мурхевет, перейти перекрёсток, прямо по улице, второй поворот направо, с левой стороны дом, в середине – проход на другую его сторону, там направо, вход в подъезд, первый пролёт – шесть ступенек, второй пролёт – двенадцать ступенек, дверь, вход свободный, посреди комнаты стол, по обеим сторонам стола сидят люди, во главе стола рав, ведущий урок, за дальним рядом людей ещё один сидит в кресле, протянуть ему руку: "Здравствуй, Сёма Дворкин".

Но это ещё не анекдот.

Когда я рассказываю анекдот, что если трое учат Тору, то один из карательных органов, – то это тоже ещё не анекдот. Меня всегда поправляют, что если двое учат Тору, то всегда один из карательных органов.

Вот теперь это стало анекдотом.

Но он с бородой, хоть никому и не рассказывал, что меня так поправляют.

А свежий анекдот – про это кресло: теперь тот, кто сидит в кресле, уже не может не приходить на уроки Торы до конца жизни, не может пересесть на другое место, а может только оберегать кресло, чтобы не сломалось. А на вопрос вошедшего про автора анекдотов, должен вертеть пальцем возле виска.

Вот такой анекдот.

Да и анекдот, в котором можно участвовать, – такого никогда ещё не было.

В том кэгэбэ, чтобы выжить, спасались анекдотами о карательных органах. Кто-то пострадал, но кто-то выжил.

А те, кто думали выжить без анекдотов, не выжили. Все они потеряли человеческий облик.

А в этом кэгэбэ человеческий облик не теряется не потому, что нет анекдотов.

То, чего нет вообще, не теряется.

Последние рассказы составили жалобу на государство кэгэбэ и на суд кэгэбэ.

Твой ход, товарищ кэгэбэ.

Рассказ 26

Теперь поединок "Нехамелэ – кэгэбэ". Из огромной книги её жизни. Блестящая домашняя заготовка. Многолетнее убивание, многочисленные раны – доказательство её победы.

«В июле 1973 года, вскоре после приезда в страну, у меня началось обострение астмы. Я поехала в «Хадассу», но меня не приняли, и пришлось поехать в "Бикур Холим". Там меня поместили в отдельную маленькую комнатку. Старшая медсестра сказала, что мест нет, и здесь мне будет спокойнее. Но места были, как я узнала позже.

Пришел профессор, который очень хвастался тем, что служил когда-то в советской армии. Сразу же началось «лечение»: страшные дозы гидрокортизона. Вскоре я совсем ослабела, почти не могла говорить, еле поднималась с кровати, волосы выпадали клоками и огромными прядями. Лицо раздулось, сильное постоянное сердцебиение, депрессия, нервозность, отсутствие сна и от этого полная прострация и напряжение всех сил организма. В больницу часто приходили евреи из Меа Шеарим навестить больных. Один из них, рабби Вайс, сказал зло: «Ты должна уйти отсюда, здесь ты погибнешь. Этот профессор и все эти врачи…» Он считал их безбожниками.

А я доходила с каждым днем и даже с каждым часом. В обеих руках одновременно круглосуточно стояло по капельнице. Такого со мной никогда не было: в России капельницу ставили раз в день на короткое время. И никогда не вливали такие огромные дозы гидрокортизона. Я умирала. И понимала это. Профессор и другие врачи уверяли, что все хорошо и иначе нельзя.

Дверь «палаты», которая была далеко от всех прочих палат, с самого начала завесили плотной синей тканью, чтобы из коридора ничего не было видно, и держали ее закрытой. Мне хотелось видеть людей, но если я доползала до двери и открывала, то ее опять закрывали.

От постоянных капельниц мои руки были исколоты, всё в синяках и в кровоподтёках. Вены трудно было найти и они легко рвались. Боль в венах и в руках была очень сильная. Сильные судороги в ногах и руках. Ела с трудом, иголки капельниц не давали согнуть руки. Дни и ночи без сна от огромной дозы лекарства – казалось, что я сошла с ума. Временами сознание мутилось, хотелось убежать.

Мучил страх – убивают, и никто не слышит. Однажды, как это уже случалось раньше, вены порвались и гидрокортизон пошел под кожу. Боль в раздувшейся руке была непереносима, и я вынула иглу из руки. Пришел молодой дежурный врач и стал заново вкалывать иглу, не обращая внимания на мои протесты. Он усмехнулся жестокой и равнодушной улыбкой, крепко схватил мою руку и стал колоть. Не найдя вены, колол прямо в мясо, в кость, не смущаясь, что простыня и одеяло были забрызганы кровью, а рука стала живой раной.

Мой жених, сидевший рядом, сказал: «Ты же видишь, ей очень больно, не надо столько кортизона, она умирает от него». Врач закричал: «Ты хочешь, чтобы она умерла от недостатка гормонов в организме?! Ты хочешь убить её?!» И хотя видел, что лекарство вместо вены идет под кожу, насильно вколол иглу, несмотря на моё сопротивление.

Как только он вышел за дверь, я вынула иголку и сказала жениху: «Забери меня отсюда. Около месяца меня убивали и почти убили, а если умру – умру дома». Я переоделась. Схватила бумагу, находящуюся с внешней стороны постели, где каждый день записывается состояние больного и все лекарства, принимаемые им, и положила за пазуху, опасаясь, что могут обыскать. И, опираясь на его руку, вышла в коридор.

Увидев меня одетой, врачи и медсестры закричали: «Ты должна вернуться! Ты умрешь!» Я сказала твердо: «Ни за что! Я иду домой!» Прибежал профессор, которого вызвали по телефону: «Вы никуда не пойдете! Немедленно в палату!» Но я ответила: «Нет, я иду домой!»

Тут началась суматоха. А я начала терять сознание. Вся свора помчалась в палату и перевернула всё, даже под матрас заглянули, но не нашли взятую мною бумагу. Прибежали назад: «Где бумага?!» Я ответила: «Не знаю». Свора в один голос: «Не может быть! Вы оба несете ответственность за нее. Не отдадите – не уйдёте отсюда!» Мне было плохо, надо было хотя бы попить воды, кроме того, нельзя резко обрывать гидрокортизон – могут перестать работать почки и надпочечники.

Жених требовал выписку, но свора стояла на том, что без этой бумажки я не уйду. Теперь мы поняли, как важна была эта бумажка.

Тут пришли ещё двое и стали угрожать: отсюда нельзя ничего выносить. Жених пообещал им устроить такой балаган, что костей не соберут. Тогда эти двое позвонили кому-то и, посоветовавшись с этим неизвестным, попытались вырвать меня из рук жениха, но не сумели.

На шум пришел человек чекистской выправки: «Что тут происходит?» Ему объяснили. Он, смерив нас жёстким взглядом, прежде всего, жениха, стоявшего с поднятым тяжёлым стулом, которым был готов перебить их всех, сказал: «Отдайте им, пусть идут, она всё равно умрет, приползут ещё на коленях проситься обратно, да мы не возьмём».