Изменить стиль страницы

ДЕВЯТЬ

Какие чувства вы испытываете, слушая историю или поэму, герою которой едва-едва удается избежать смерти, находясь при этом, скажем, в Аргосе или на Крите, чтобы в следующей сцене внезапно оказаться в Темпейской долине или в Фокиде — он сидит и вкушает трапезу с царем, в чистой тунике, с подвитыми волосами и подстриженной бородой, планируя следующее приключение? Лично я — лютую ненависть! Я чувствую себя обманутым. Я хочу знать, как он добрался от Аргоса до Фокиды, что вообще-то будет посложнее, чем одурачить трехголового великана или сбежать от быка-людоеда. Особенно потому, что трехголовые великаны вечно оказываются невероятно простодушными, а герой заботами богов буквально перегружен магическим оборудованием — настолько могущественным, что вся спартанская армия перед ним ничто. Нет, если меня что и интересует, так это как ему удалось попасть на корабль, не имея ни гроша за душой, что он ел, пересекая горы и как он пробрался мимо царского привратника без поручительства сразу трех постельничих и пропуска с печатью.

Я — не милетский крохобор, я не собираюсь эксплуатировать силу вашего воображения. Прежде чем мы окажемся в коронованных фиалковым венком Афинах, я дам вам краткий отчет о нашем пребывании в Катане и путешествии домой.

Сперва Периклида распирало от восторга — под его кровлей остановился сам великий Аристофан! — и три дня он обращался с нами, как с царевичами. К нашим услугам было все, что только можно купить на прибыль от торговли сушеной рыбой за двадцать лет, а взамен мы должны были всего лишь беседовать с ним о театре. Никто из нас, однако, не мог отыскать в себе слов, способных удовлетворить скромные, пусть и эксцентричные, нужды нашего хозяина. Мы как будто забыли, каково это — быть литературными светилами Афин. Даже Аристофан оказался очень немногословен в описании своих невероятных талантов и достижений, а я и вовсе бесполезен. В моей памяти не сохранилось ничего, кроме афинской экспедиции к Сиракузам, как будто я родился, высадившись на Сицилии, а вся предшествующая жизнь казалась героическим эпосом древних эпох, когда мир был юн и боги все еще являлись людям. Я был бы рад поверить в существование мифических Афин, столицы сказочной области Аттика, где люди целыми днями возделывают землю, пишут пьесы и беседуют с друзьями о погоде и политике, и где никто никогда не умирает. Но увы, настоящий мир, как мне было известно слишком хорошо, вовсе не таков. В реальном мире охваченные ужасом люди маршируют по незнакомым дорогам и оказываются заперты в садах, спят в канавах, пока вокруг рыщут всадники; рано или поздно наш отпуск закончится, я натяну расползшуюся обувь и грязный плащ и вернусь к работе.

Признаюсь без утайки — от пребывающего в подобном настроении меня для одержимого сценой тунцового магната не было никакого прока. Единственным, о чем я мог и хотел говорить, была Война — боги, как я жаждал поговорить о ней хоть с кем-нибудь, даже с Аристофаном. Я пару раз попробовал, но он затыкал уши пальцами и орал, пока я не уходил. Большую часть времени он упивался до бесчувствия, достигая результата с удивительной эффективностью. Когда я сам попробовал этот метод, то заснул и видел сны про войну — ничего хорошего. Потом появлялся Периклид, переполненный надеждой, что мы наконец готовы поболтать о первой репетиции «Ос» или о том, что Агафон говорил Эврипиду про Софокла.

Я расспрашивал всякого встречного и поперечного, что случилось с афинянами, и пытался разузнать, добрался ли еще кто-нибудь до Катаны. Несколько таких обнаружилось — катанские власти гостеприимно посадили их под замок, пытаясь тем временем договориться с финикийским работорговцем о перевозке беглецов обратно в Афины. Но я узнал, что Никий и Демосфен были мертвы, а большинство попавших в плен умерли от холода и голода в каменоломнях. Выходило, что из сорока тысяч человек, покинувших лагерь, резню в саду и на берегу реки пережили в общей сложности тысяч семь. Из этого числа только четыре тысячи прожили достаточно долго, чтобы быть проданными в рабство, главным образом — финикийцам. Очень немногие из них были афинянами. Встреченный мной коркирец, сбежавший из каменоломен, рассказал, что афиняне ломались очень быстро — отказывались есть, заболевали и умирали. В них не осталось воли к жизни, сказал он, поскольку они были уверены, что их Город обречен. Кроме того, я выяснил, что огражденный сад принадлежал человеку по имени Полизелс. По общему мнению это был вполне достойный человек, и когда он обнаружил, что его владения по колено завалены трупами, то был потрясен настолько, что слег в горячке, и родственникам пришлось его выхаживать. Когда он оправился, перед ним встала задача как-то избавиться от мертвых тел четырнадцати тысяч афинян, и очень долго ему не удавалось ничего придумать. За это время афиняне не стали пахнуть лучше, и соседи принялись жаловаться. В конце концов он нанял сколько-то рабов и поденщиков, чтобы те вырыли огромную яму на заболоченном участке, где ничего не росло, и заполнили ее трупами. Затем они навалили сверху огромный каменный курган, а он принялся выбивать из сиракузских властей компенсацию за феноменальные затраты, которых вся эта операция потребовала. В юридическом смысле дело оказалось настолько запутанным, что он или его наследники до сих пор судятся с Сиракузами.

Через три дня Периклид вошел в нашу спальню и довольно смущенным тоном сообщил, что договорился о проезде для нас. Мы рассыпались в благодарностях. От этого, казалось, он почувствовал себя еще более неудобно. Он объяснил, что корабль, на котором нам предстоит плыть — один из его собственных. Мы еще раз сердечно его поблагодарили. Он пустился в более подробные объяснения: все его корабли — грузовые суда, перевозящие сушеную рыбу, а стало быть, путешествие на любом из них нельзя назвать увеселительной прогулкой. Мы сказали, что это неважно — главное, что мы отправимся домой. На самом деле, сказал Периклид несчастным голосом, на рыбовозах есть место только для членов команды. Ему ужасно неудобно говорить об этом, но...

Вот так вышло, что если поэма или письменный отчет повествует о плавании в открытом море, я всегда могу встать и обвинить автора во лжи, ибо сам ходил по морю и никакого удовольствия не получил. Работая на корабле, вы не успеваете обсохнуть, особенно когда вы понятия не имеете, в чем, собственно, эта работа заключается, а вся остальная команда бормочет, что вы ходячая неудача и надо бы выбросить вас за борт, пока вы не накликали шторм. И да, в проливе Регия за нами погнались пираты. Они просто пылали энтузиазмом, эти пираты, и почти сцапали нас, но одному из матросов хватило ума крикнуть, что весь наш груз — это сушеная рыба, и даже кинуть в них кувшином с этой самой рыбой на пробу. Пираты выловили кувшин, открыли его и перестали нас преследовать, что очень красноречиво говорит о качестве периклидовой продукции.

После долгого и выматывающего путешествия мы увидели на горизонте мыс Сунион и наш капитан с облегчением заметил, что Эвполиду и Аристофану скоро сходить на берег. Он бы со всей охотой высадил нас прямо на этом мысу, но мы убедили его, что должны доплыть до Пирея, подкрепив доводы последними сиракузскими деньгами.

Когда мы уже плыли в виду аттических берегов, меня вдруг сильно замутило. Это была не морская болезнь — она отпустила нас на третий день плавания; это был страх, боязнь того, что Аттика окажется не тем, чем она должна быть, чтобы я мог сохранить рассудок. Аттика должна быть счастливой страной, в которой закончится эта история. Пребывая на Сицилии, я все пытался вообразить ее, но вотще; мне пришлось соорудить в уме довольно неубедительную реконструкцию. Эта Аттика была наполовину огромным театром, наполненным смеющимися людьми и окруженным уютными узенькими улочками, а наполовину — пасторальной идиллией, навечно застрявшей в сезоне сбора оливок, с повозками, скрипящими по пыльным дорогам. Этот сезон я выбрал потому, что мне удалось вспомнить, как выглядят эти самые повозки: два колеса, бык между оглоблями, Аристофан в кувшине и всадники повсюду вокруг. Всадники казались неуместными в Аттике, но ничего не поделаешь. А что, если этой фантомной Аттики не существует? Что мне тогда делать? Когда мы огибали Сунион, я вдруг понял, что не хочу домой; меньше всего на свете я хочу домой.

Аристофан тоже сидел очень тихо. С тех пор, как мы добрались до Катаны, мы почти не разговаривали, и в обществе друг друга чувствовали величайшее смущение, как будто каждый из нас знал о компаньоне ужасную тайну и не верил, что другой станет держать язык за зубами. Я и в самом деле мог рассказать о сыне Филиппа такое, что совершенно уничтожило бы его в афинском обществе, и был уверен, что он, со своей стороны, успел придумать кое-что обо мне; мы, однако, без слов пришли к соглашению, что вернувшись домой, постараемся держаться так далеко друг от друга, как только возможно.

Но вас, конечно, все это не интересует; вы спрашиваете, как так вышло, что по дороге с Сицилии мы прошли мимо Суниона до того, как достигли Пирея. Ну что ж, немного поразмыслив, вы бы поняли, что наш капитан не собирался идти вдоль Арголиды дольше, чем это было абсолютно неизбежно, учитывая войну и сопутствующие ей обстоятельства, и потому от Метаны до Суниона мы шли по открытому морю. От Суниона он направил корабль к Пирею, намереваясь вернуться тем же путем. Результат этих сложных маневров, за вычетом испорченного у всех настроения, был таков, что мы добрались до Пирея за полчаса до рассвета.

Не знаю, чего именно я ожидал — то ли рассчитывал на торжественную встречу в присутствии полемарха и всех членов совета с гирляндами, медом и флейтистками, то ли на делегацию поскромнее во главе с одним из младших магистратов, то ли на нескольких друзей и родственников. В реальности на причале не было вообще никого — даже обычных зевак, которые болтаются по докам в ожидании возможности подрезать содержимое разбитой амфоры. Единственной живой душой оказалась собака, чей лай привлек сборщика пошлин, интересующегося только пошлинами; до нас ему не было никакого дела.