Изменить стиль страницы

— Ну что ж, — сказал я. — А тут уютно. Что происходило в Городе, пока нас не было?

Филонид не ответил и мы некоторое время в молчании рассматривали стены. Потому Аристофан спросил, как прошла его пьеса. Филонид сказал ему, что она стала второй.

— Второй? — переспросил Аристофан в негодовании.

— Верно, второй.

— Это, чтобы им всем провалиться, так характерно, — заявил он. Ты-то хоть понял, что парабаса была целиком посвящена разоблачению нашей сицилийской политики? Боги, мы заслужили поражение.

Через два или три часа нас выпустили. Нам было велено идти прямо домой, сидеть там, не выходить и ни с кем не говорить. Иначе возникнет общая паника, объяснили нам; объявить о катастрофе — дело Совета.

Нас вытолкали через задние ворота, мимо кучи золы, и развели по домам под конвоем лучников; это трудно принять за триумфальное возвращение, думал я, но с другой стороны, какая разница? Было приятно осознавать, что некоторые вещи, например — Совет, никогда не меняются. Я гадал, сколько этот Совет теперь протянет.

Лучник постучал за меня в дверь — наверное, боялся, что если позволить мне постучать самому, я передам закодированное послание. Раб, открывший на стук, уставился на меня, а лучник более или меня зашвырнул меня внутрь.

— Привет, Фракс, — сказал я рабу. — Хозяйка здесь или в деревне?

— Здесь, она спит, — ответил раб. — Мы думали, ты на Сицилии.

— Я там был, — сказал я, — но вернулся домой. Так довольно часто случается, знаешь ли. Ступай и разбуди ее.

Он похромал прочь, а я снял меч и повесил его туда, где ему и место — на притолоку. Меч прекрасно украшает интерьер.

Полагаю, все вы грамотные люди и знаете «Одиссею», а так же «Фиваиду» и «Малую Илиаду», и поэтому не могу описать следующую сцену так, как мне бы хотелось в видах произведения драматического эффекта, поскольку вы бы тут же обвинили меня в плагиате. Вообще желание быть непохожим на предшественников — настоящий бич писательского ремесла; обнаружив, что все многообещающие подходы к той или иной сцене заблокированы великими мастерами прошлого, сочинитель остается при одной-единственной печальной возможности — описать ее так, как она на самом деле произошла. Единственный жанр, иммунный к этой заразе — это, разумеется, трагедия, поскольку трагический талант слишком возвышен, чтобы беспокоиться о какой-то там вторичности. Трагики, сдается мне, живут в своем собственном мире. Но несчастный, многострадальный историк постоянно сталкивается с этой проблемой: он вынужден раз за разом бить себя по рукам, приговаривая: нет-нет, так нельзя, так уже было, придется им спуститься с холма и повернуть налево; или: я, должно быть, свихнулся, вставляя сюда эту битву, в предыдущей главе уже была одна, точно такая же. Историк может приступить к своей работе, переполненный всякими благородными идеями, вроде желания увековечить истинный ход вещей, но очень скоро те, кому он зачитывает свой труд в процессе написания, выбивают всю эту дурь у него из головы. Взять хоть знаменитого Геродота. Он потратил многие годы, шныряя по всему миру, вызнавая у стариков, что им рассказывали их дедушки и записывая их ответы на восковые таблички. Вернувшись домой, он упорядочил свои записи, устранил нестыковки, расставил события в хронологическом порядке, учитывая то обстоятельство, что «поколение» в одном месте может идти за тридцать три года, а в другом — за сорок, и уселся, наконец, писать свою историю. Потом он прочел ее своей жене.

— Ты что, рехнулся? — спросила она. — Да это же никто слушать не станет.

— Почему? — спросил Геродот.

— Ну как же, — терпеливо объяснила жена, — все это звучит так... так правдиво, если ты понимаешь, о чем я.

Геродот поразмыслил и понял, к чему она ведет. Он вернулся к работе, преисполненный мстительности. Он увеличил тщательно измеренные расстояния, удвоил численность персидских войск, которую он с таким усердием выяснял; он выбросил описание извлечения золотого песка при помощи сит и бегущей воды, заменив его нелепым рассказом о пигмеях и гигантских муравьях; он добавил совершенно новый раздел о Скифии, единственной части света, в которой он не был, и заявил, что он проехал ее из конца в конец и видел все ее воображаемые чудеса собственными глазами. В конце концов он поместил исходный вариант в храм Афины на тот случай, если Совету когда-нибудь понадобится точная информация о затронутых в нем событиях и областях, и выступил с публичным чтением обновленной версии — с огромным, разумеется, успехом.

Я, однако, просматриваю сейчас написанное мною и вижу, что предоставляю вам точное и довольно личное описание случившегося со мной на Сицилии, основываясь на том, кажется, предположении, что моих читателей заинтересует деяния одного не особенно значительного человека — и предположение это, конечно, крайне шаткое. Соответственно, я не оставил себе никаких иных вариантов, кроме как описать все дальнейшие события, включая встречу с Федрой, так правдиво, как это возможно по прошествии многих лет — или вернуться назад и переписать все с самого начала, засеяв рассказ прелестными описаниями экзотических мест и историями о богах и чудесах, как засеивают ячменем междурядья в виноградниках. Будь моя воля, так бы я и поступил, но утомительный Декситей, книготорговец, не далее как сегодня утром, когда я пришел на рынок за рыбой, в очередной раз проедал мне плешь требованиями предоставить законченную рукопись как можно скорее, и потому придется мне продолжать в том же духе; если дальнейший мой рассказ покажется вам слишком уж реалистичным, вините его, а не меня.

Итак, не успел я повесить меч на притолоку, как распахнулась дверь и появилась Федра. Я предположил, что это она; если бы, однако, я выступал свидетелем в суде и обвинитель спросил меня, абсолютно ли я в этом уверен, мне пришлось бы смягчить утверждение, поскольку в тот момент я просто не помнил, как она выглядит. Я увидел женщину среднего роста двадцати пяти - двадцати восьми лет от роду с распущенными волосами и неровно сросшейся челюстью. Глядя на нее, я не мог отыскать никаких воспоминаний, образов, ассоциаций, связанных с ней; ни любовь, ни ненависть, ничто не влекло меня к ней и ничто не отталкивало — меня охватило очень странное ощущение, что я могу как принять ее, так и отвергнуть, как подделку, словно она была одной из тех приблудившихся коз, которые попадаются время от времени в холмах и чью принадлежность невозможно установить. Если я сейчас приму ее — как будто второй раз женившись на ней — то буду связан с ней до конца жизни. Если же отвергну, то покончу с ней навсегда.

Я нерешителен и всегда таким был. Я предпочитаю вынужденные решения принятым свободно, по размышлению — это дает возможность винить богов, если решения оказываются неверными. Поэтому я не стал выбирать между двумя предоставленными мне вариантами: обнять ее или проигнорировать. Я стоял и ждал, что она скажет.

— Эвполид? — сказала она. — Это ты?

— Да.

— Что ты здесь делаешь?

— Я вернулся домой.

Никто из нас не двигался, и мне внезапно пришло в голову, что я понятия не имею, как долго меня не было. Может быть, меньше месяца, а может быть — два года. Понятия не имею. Я совершенно не представлял, какое сейчас время года — сев, жатва, сбор винограда — и сколько прошло с тех пор, как мы стояли в этой самой комнате и я был в своих дорогих доспехах, которые сейчас, наверное, продают с аукциона на какой-нибудь пыльной сицилийской площади.

— Ты вернулся домой? — спросила она. — Что случилось? Никто не говорил, что флот вернулся...

Тут она бросилась через комнату и обхватила меня руками, довольно неловко; так пылающий энтузиазмом дружелюбный пес прыгает вам на грудь, выбивая дух.

— Ох, ты вернулся, — сказала она, притягивая к себе мою голову и целуя меня. Против ожидания, этот поцелуй не разрешил моих сомнений; я все еще не мог понять, каким будет решение.

— Так что же случилось? — спросила она. — Ты дезертировал? Бьюсь об заклад, так и есть, ты, трус! Только завидев врага, ты сказал себе: с меня довольно, и бежал, пока не добежал до кораблей. И теперь все будут тыкать в меня пальцами и говорить: вот идет жена труса. Есть хочешь?

— Нет, — сказал я.

— Что ж, я и не сомневалась, что ты набит сицилийской пшеницей. Каковы тамошние девушки? Дешевые? Разумеется, ты все на них истратил, даже на подарок мне не осталось, даже на пару бронзовых сережек. Бороду тебе надо подровнять. И где твои достпехи? Ты же не мог их просто взять и выкинуть.

— На самом деле, взял и выкинул, — сказал я.

— Эвполид, — сказала она. — Что произошло?

Я хотел рассказать ей, но не мог. Добравшись до дома, я не знал, что делать — как сезонный рабочий после окончания сезона.

— Что-то не так, правда? — сказала она. — У тебя такой вид, как будто какая-то из твоих дурацких пьес провалилась. Теперь с тобой две недели нельзя будет нормально жить, и я буду бояться хоть что-нибудь себе купить. Что случилось? Где остальные? Мы победили?

— Нет.

— Только не говори, что вы бросили воевать и вернулись с пустыми руками. Я всегда знала, что этот Демосфен обычный жулик. За это его приговорят к смерти, попомни мои слова. И очень правильно сделают.

— У них не будет такой возможности, — сказал я. Дело обстояло так, как будто все случившиеся со мной лично и со всей армией было секретом, который Федра должна была из меня выудить. Если она справится, то победит.

— Я хочу, чтобы ты все-таки объяснил мне, что произошло, — сказала она. — Ты что, правда дезертировал? Или ты был ранен и тебя отправили домой? Эвполид, ты ранен?

— Нет, — сказал я и первый раз посмотрел ей в глаза, безо всякого выражения.

Помню, как я в первый раз в жизни узнал, как выгляжу. Мы с ребятами играли на склоне холма у Паллены, а по склону сбегал маленький ручеек, наполняя небольшой пруд, который в жару высыхал. Мы сидели вокруг этого пруда и бросали камешки в лягушек, и один из мальчиков рассказал историю, услышанную от своей бабушки. Это была история Нарцисса и я не понял, в чем ее смысл. Царевич посмотрел в воду, говорилось в ней, узрел прекрасного юношу и влюбился в него. Непонимание раздражало и я прервал рассказчика.