Изменить стиль страницы

Морской бой оказался для нас полнейшей катастрофой, ее единственным светлым моментом стала гибель стратега Эвримедонта, случившаяся, впрочем, главным образом по причине его непроходимой тупости. Победу на суше (я лично не внес в нее никакого вклада, ибо нашу часть построения вообще никто не атаковал), вряд ли можно было считать адекватной компенсацией; мы, впрочем, помешали сиракузцам сжечь те корабли, которые им не удалось утопить и которые успели выброситься на берег.

Думаю, именно это поражение окончательно надломило дух нашей армии. Афиняне верят в свой флот, как все прочие — в богов; и для нас это было так, как будто какой-то зловредному типу — вроде Сократа, скажем, или Диагора Мелосского — удалось убедительно опровергнуть их существование. После окончания битвы все в лагере выглядели совершенно пришибленными. Не было ни паники, ни истерии — только полное принятие поражения. Это было гораздо хуже, чем после Эпипол; тогда мы чувствовали страх, гнев и боль, но люди по крайней мере двигались, хоронили своих мертвых, злоумышляли на стратегов, ухаживали за ранеными и видели кошмары по ночам. Теперь же, казалось, всякая деятельность была оставлена. Мертвые тела колыхались на волнах в гавани и никто не потрудился выловить их. Никто не обвинял Никия с Демосфеном. Раненые были предоставлены сами себе, и многие из них умерли — и никто не видел никаких снов, даже снов о доме. Я пытался втолковать окружающим, что это совершенно нормально, поскольку мы все уже мертвецы. Но такой силы была всеобщая апатия, что никто не пытался спорить; а когда афинянин отказывается спорить, вы можете быть уверены, что с ним что-то крепко не так.

Через пару дней, когда я сидел и поглощал свой обед (миску овсянки и четыре оливки), какой-то человек выбежал на середину лагеря, крича и размахивая руками. Несколько человек вежливо попросили его прекратить, поскольку они пытались заснуть, но это, казалось, раззадорило его еще пуще. В конце концов кто-то спросил его, в чем проблема, и он ответил, что сиракузцы заблокировали выход из гавани.

Где-то через полминуты осознание важности этого сообщения проникло в наши головы — а затем разразилась самая постыдная паника, какую мне только довелось наблюдать. Думаю, все видели муравейник, в который только что плеснули кипятком; ну так вот, это ближайшая аналогия афинского лагеря в тот момент, которая приходит мне в голову. Я был совершенно поражен этим зрелищем, и, помню, подумал, что мертвецы внезапно вернулись к жизни; поступок совершенно бессмысленный, поскольку если сиракузцы и вправду блокировали гавань, то очень скоро мы все снова умрем. Сейчас мне пришло в голову, что сам я вовсе не испугался тогда — я сидел и думал, какая прекрасная сцена для хора получилась бы — вроде той сцены из «Агамемнона», в которой слаженный хор внезапно превращается в толпу несущих околесицу сумасшедших. Никто ни разу не использовал этот прием в комедии; репетируя такое, можно повесится, конечно, но эффект того стоил. Тут я вспомнил, что если сиракузцам удастся отрезать нас от моря, то в Афины я уже не вернусь и пьес тоже никаких больше не будет. Мне стало жаль, но разве что чуть-чуть.

Кроме меня единственным, кто не поддался панике, был небольшого роста толстячок, который сидел у костра и неторопливо поглощал маленькую колбаску. Его спокойствие и колбаска не могли не привлечь моего внимания, и я подошел к костру и уселся на шлем рядом с ним. Он взглянул на меня и вернулся к еде, и некоторое время мы оба молчали.

— Ты, кажется, не встревожен, — сказал я наконец.

— Я и не встревожен, — ответил он с полным ртом.

— Зато все остальные еще как.

— Ты тоже нет.

— Правильно, но я-то мертв.

— Ну, это правильно. Со всеми тревогами для тебя покончено.

Он говорил с акцентом жителей холмов, и я спросил его, где он живет.

— Здесь, — сказал он.

— Нет, где ты жил до этого? — спросил я.

— Забыл, — ответил он. — Это было так давно, — он проглотил хрящ, — что я просто не помню.

— Сколько же ты здесь пробыл?

— Очень долго.

— Вкусная колбаска?

— Была бы еще вкуснее с толикой меда. У тебя нет меда?

— Нет.

У него были очень крупные руки и запястья, и я предположил, что когда-то он был кузнецом. Он говорил, не глядя на меня — характерная примета профессии.

— Стало быть, ты не встревожен, — сказал я.

— Нет.

— А почему нет?

— А ничего не произойдет, — ответил он.

— Почему ты так думаешь? — спросил я. — Враги заблокировали гавань. Это значит, что они не позволят нам уйти. Они собираются перебить нас всех до последнего.

— У них не получится, — сказал он.

— Я бы не утверждал так уверенно.

— Они не смогу убить всех, — сказал он. — Одному или двум всегда удается сбежать. Я слышал, при Фермопилах уцелели двое.

— И ты полагаешь, что будешь одним из них.

— Верно.

— А почему ты?

— А почему нет?

— В самом деле — почему бы и нет? Предлагаю луковицу за кусок этой колбаски.

— Не люблю лук. Никогда не любил. Там, где я жил, только лук и растет.

— Где ты жил до того, как поселился здесь?

— Точно.

Я наклонился и подбросил в огонь небольшое полешко. Повсюду вокруг нас афинская армия вгоняла себя в панический ступор.

— Я когда-то писал пьесы, — сказал я. — Для фестивалей.

— Комедии или трагедии?

— Комедии.

Он снова взглянул на меня, энергично жуя.

— Мне когда-то нравились комедии, — сказал он. — На трагедии особо и не ходил. Какой смысл в печальных историях? Только настроение себе портить. Я-то всегда ищу во всем светлую сторону.

— Я заметил.

— Кто мне больше всех нравился, — сказал он, — так это Эвполид. Забавный был тип. Мне он нравился.

— Правда?

— Он уже мертв, конечно.

— Конечно, — я улыбнулся.

Кузнец вернулся к поеданию колбаски.

— А ты тоже мертв? — спросил я.

— Не говори ерунды, — ответил он. — Я что, похож на мертвеца?

— Просто поинтересовался.

— Ничто в этом мире, — продолжал он, — не в силах меня убить.

— Правда?

— Вообще ничто.

— У меня тоже иногда бывает такое чувство.

— Я не чувствую, сынок, — сказал он твердо, — я знаю.

— Это, должно быть, утешительное знание.

От оторвал крохотный кусочек колбасы и предложил мне.

— Хочешь узнать, откуда я знаю?

— Если хочешь рассказать, — я бросил колбаску в рот и стал жевать. Она была определенно самодельная и приготовлена, видимо, из баклана.

— Когда я был маленький, — сказал кузнец, — вся моя семья утонула вместе с кораблем. Но не я — я доплыл до берега. Это странно, потому что я не умею плавать. Я пошел в ученики к кузнецу, да только его убили грабители, вместе с женой и сыновьями. Но не меня. Я спрятался за наковальней и меня не заметили. Так я стал кузнецом со своей собственной кузней и клочком земли. Только-только я женился и завел семью, как пришла чума и убила их всех, кроме меня. Что ж, это был удар, но я не привык жаловаться — я продолжал работать, от жены мне осталось еще немного земли, и в общем я был доволен жизнью, но вот соседи не хотели иметь со мной никаких дел. Они говори, что я приношу несчастье — какая чушь. Я, должно быть, удачливейший человек на земле.

А потом меня призвали на войну, посадили на корабль, и когда этот корабль утонул, я оказался единственным выжившим. Я выбрался на берег и прибился к одному отряду, и что же? — всех их убили враги, только не спрашивай, что это были за враги, потому что я не помню. В общем, остался я один и стал гадать, что приготовила для меня Смерть — и тут меня берут в плен и тащат на рынок рабов, где меня покупает финикиец и грузит на корабль. Но я не волновался. Я знал, что этот корабль налетит на скалы, и выживу я один — так оно и вышло. Смеешься? Я сам чуть живот не надорвал. В общем, я вернулся в Афины и стал жить как прежде, дела мои пошли в гору, я стал тяжелым пехотинцем и все такое. Когда старина Демосфен начал собирать флот, он послал за всеми кузнецами, каких удалось найти, и меня тоже забрали, хотя я уже слишком стар для службы — и вот я здесь. Говорю тебе, сынок, я не напрашивался. Мне нисколько не улыбается остаться в живых одному из всех этих вот.

Он широким жестом обвел лагерь. Я слегка содрогнулся. Я мог его понять.

— Ты прибыл одновременно со мной, — сказал я. — Вроде бы ты говорил, что ты тут уже давно.

— По ощущениям я тут очень давно, сынок. Приятно было побеседовать.

Он поднялся, потянулся и медленно пошел прочь. Я сплюнул колбасное послевкусие в костер и некоторое время просидел без движения, ни о чем не думаю; а потом, впервые после того, как сошел с корабля, принялся слагать в уме стихи. И эти стихи были хороши, и тогда я закрыл глаза, чтобы слова, которые формировались в голове, не выдуло прочь. Я обнаружил, что мой ум похож на ток. Если не закрыть глаза, ветер унесет и мякину, и зерно.

Я обнаружил, что история старого кузнеца превратилась в речь протагониста пьесы под названием «Многострадальный» или что-то вроде того. Сюжет придет позже, а может быть, никакого сюжета — с политикой и обычными остротами — и не понадобится. Неважно — это может быть просто пьеса про невероятно везучего-невезучего человека, его взгляда на мир, невероятно жестокий ко всем остальным и невероятно милостивый к нему одному. Я сидел и строил этот текст, как строят стену, сперва первый слой, потом второй поверх первого — или как высоченную груду яблок, к которой раб на рынке все добавляет и добавляет новые яблоки, а вы стоите и ждете, что вот сейчас груда рассыпется, а она все стоит. Это была хорошая пьеса, не хуже прочих моих творений, и пока я громоздил одно несчастье своего удивительного персонажа на другое, я совершенно забыл, где нахожусь и что происходит.

Затем передо мной возник таксиарх и что-то заорал; уходить он не желал, так что я подхватил шлем и щит и пошел, куда велено, продолжая чеканить в уме слова, как рабы на монетном дворе чеканят монеты и бросают их в кувшины. Я пристроился в хвост длинной очереди, выстроившейся к кораблю; у меня возникло ощущение, что вся армия садится на корабли, чтобы сражаться в морской битве в роли морской пехоты. Когда я наконец оказался в голове очереди, с корабля закричали, что места больше нет; я снова уселся на шлем и вернулся к работе. На некоторое время меня оставили в покое, а потом кто-то запихал меня в другую очередь. Спустя еще какое-то время, мысленно прочесывая текст на наличие последовательностей слогов «длинный-длинный-короткий», я поднял голову и увидел, что наш флот отходит от берега. Корабли сидели в воде низко, и были до отказа набиты воинами. Я сохранил речь в памяти и принялся считать корабли, потому что никогда в жизни не видел такого большого флота. Кораблей было сто десять.