Изменить стиль страницы

И когда один из нас отделяет себя от целого, то не только наносит себе непоправимый ущерб, но и оскорбляет нас всех, и потому заслуживает самого сурового наказания. Он оскорбляет наше единство, он, так сказать, вытаскивает камень из афинских стен, угрожая обрушить все здание. Когда человек прекращает быть во всех отношениях афинянином, ему не может быть позволено жить в Афинах — или вообще жить. Если человек начинает расти в неверном направлении, следует подрезать его как можно скорее, прежде чем он обовьет и запутает окружающих. Это необходимо, поскольку демократия строится на консенсусе.

Когда же мы говорим об этом неописуемом преступнике, который приложил все силы, чтобы нанести городу максимально возможный ущерб, нетрудно решить, что послужит к наибольшей выгоде Афин. Но я хотел сказать не об этом. Меня беспокоит, что этот человек комедиограф — и хороший комедиограф, позвольте добавить — своими остротами и зрелищными хорами многим из вас он доставил немало приятных минут; и некоторые могут сказать себе: Эвполид совершил преступление и будет наказан; мои коллеги-присяжные позаботятся об этом. Но в конце концов голосование тайное; никто не узнает, в какую урну я бросил свой камешек. Проголосую-ка я за его оправдание — все-таки он написал «Марику». Это можно посчитать невинной проказой, и без сомнения многие из вас прямо сейчас собираются именно так и поступить. Подумайте еще раз. При демократии виновны и достойны наказания не только те, кто совершает преступление, кто сговаривается с ними, помогает и поддерживает их — те, кто готовы простить их по личным мотивам, виноваты не меньше. Демократия строится на консенсусе и крепка единством — а посему мы не можем позволить себе такую роскошь, как личные мотивы. Если бы я сидел среди присяжных, а на скамье подсудимых сидел мой собственный отец, виновный в преступлении против Афин, я бы голосовал против него несмотря на всех Фурий преисподней. Жизнь в демократическом государстве — тяжкая ноша; каждый из нас или соответствует форме, или отбрасывается, как нечто бесполезное и опасное. Снова скажу: всякий, кто проголосует за оправдание, будет виновен не меньше самого преступника. Поэтому голосуйте — а я уверен, что именно так вы и поступите — за приговор и смертную казнь; только так мы, как город, сможем очиститься от кощунственных миазмов, распространяемых этим человеком.

Едва он замолчал, часы издали прощальный плеск и в суде воцарилась совершенная тишина. Жаль, я не способен нарисовать здесь довольные лица присяжных. Это была хорошая речь, лучший образчик старой школы, сдобренный крупинками новых веяний, и она была оценена по заслугам. Люди поворачивались друг к другу и обменивались удовлетворенными кивками, я почти ожидал, что присяжные вот-вот поднимутся с мест, будто хор, и запоют анапесты. Но даже если бы я молился Зевсу, Дионису и Пану, богу пастухов и замешательства, и они ответили бы на мои молитвы, я бы не дождался более подходящей моим целям речи. Она идеально вписывалась в мой план, и требовала внести совсем небольшие изменения в подготовленное выступление, которое я носил в уме, как женщина на восьмом месяце беременности носит плод. Едва глашатай выкликнул мое имя, призывая меня подняться и произнести свою речь, бремя страха скатилось с моих плеч, и я почувствовал себя человеком, дотащившим корзину оливок до городского рынка. Я встал, подождал, пока наполнят часы, и начал говорить.