Изменить стиль страницы

— Бога ради, — зевнула она, — середина ночи. Закругляйся уже.

— Все в порядке, — сказал я. — Все готово. Иди спи, я скоро буду.

Она моргнула.

— Все готово? — сказала она. — О чем ты?

— О своей речи, — ответил я нетерпеливо. — Она закончена.

— Ох, — Федра нахмурилась. — Вот так вот просто?

— Да.

— И что, она хороша?

— Хочешь послушать?

— Нет, — она снова зевнула. — Ну, то есть, если она хороша сейчас, к утру она не станет хуже.

Я ожидал чуть большего интереса, но видел, что она устала.

— Ладно тогда, — сказал я. — Уже иду.

— Хорошо, — ответила она.

Я понимаю, что это классика и все такое, но мне не нравится «Одиссея». В частности, мне не нравится ее начало. Конечно же, я понимаю, что со стороны Гомера было очень умно отсрочить первое появление Одиссея до тех пор, пока поэма не наберет ход — это было задумано, чтобы подогреть ожидания и заинтриговать читателя. Я, однако, не выдерживаю ожидания. Я начинаю отвлекаться. Принимаюсь думать о постороннем. Затем, когда я мысленно возвращаюсь к поэме или пьесе, то обнаруживаю, что пропустил много важного, чего уже не наверстать. Поэтому не буду пытаться нагнать еще больше напряжения, хотя это было бы и нетрудно; я перейду непосредственно ко дню суда.

Мы вышли из дома до рассвета и не торопясь направились через город к Одеону. По дороге мы повстречали одного моего друга, Леагора, соседа по Паллене. Он спросил, куда это я, и я объяснил, куда. Он поинтересовался, в чем меня обвиняют, и был крайне удивлен ответом; он сказал, что поскольку у него нет никаких особых дел, он пойдет со мной и если будет необходимо, расскажет потом обо всем в Паллене, когда вернется. Я поблагодарил его и дальше мы пошли вместе.

Первое дело того дня только началось, и мы уселись на скамью снаружи. День оказался солнечным, навевающим дремоту — такие дни я люблю проводить в деревне, где сейчас, в общем, нечего делать. Я никак не мог заставить себя собраться с мыслями, и Федра с Леагором ничуть не помогали; Федра не желала разговаривать, а Леагор был полон новостей из Паллены — чьи виноградники процветают, кто на кого подал за вторжение в его владения и за перемещение межевых камней, кто чью дочь обрюхатил и все такое — и хотя обычно мне нравилось слушать слухи, по крайней мере в городе, сейчас я не испытывал к ним никакого интереса. Сказать по правде, в голове у меня было почти совершенно пусто, и я чувствовал необоримую вялость, наползающую от кончиков пальцев и проникающую во все уголки тела. Я знал, что очень скоро меня сморит сон — а спать на солнце совсем не к добру. Я поднялся, чувствуя напряжение в шее и головную боль, которая обычно не проходит до самой ночи, если уж начинается. Для человека, которому предстояло выступить на суде, хуже не придумаешь, если не считать зубную боль и понос, и я совсем было уже собрался пройтись, чтобы проветрить голову, когда заметил приближающуюся знакомую фигуру.

Увидеть Сократа, сына Софрониска, ошивающимся у мест отправления правосудия, было в порядке вещей; хотя он яростно отрицал это, Сократ всегда оказывался там, где намечался хороший, сочный суд. Он не являлся, строго говоря, одним из сочинителей речей, вроде Питона, но зарабатывал кучу денег тем, что сам называл уроками — а они мало чем отличались от подготовительных курсов для тяжущихся — и всегда находился в поиске потенциальных клиентов. Со времен изгнания и бесчестья самого престижного из своих учеников, знаменитого Алкивиада, дела его покатились под гору, и имя его не звучало теперь так часто на агоре и в банях, как раньше.

Федра и Леагор определенно не горели желанием вступать с ним в беседу — они нырнули поглубже в свои плащи и как будто исчезли; я, однако, воспринял появление Сократа как доброе предзнаменование — словно посланный богами орел пролетел у меня над головой. Я окликнул его и помахал рукой, и он, разумеется, тут же бросился ко мне, как голодный пес, заслышавший звон упавшей на пол тарелки.

— Доброе утро, Эвполид, — сказал он, улыбаясь обычной своей широченной улыбкой. — Ты ведь совершенно не своем месте здесь, не так ли? Разве не следует тебе шнырять по агоре в поисках слухов для новой пьесы?

Я ответил с нарочито невеселой ухмылкой.

— А тебе разве не следует находиться Лицее? — ответил я. — Ведь ты рискуешь упустить кого-нибудь из тамошних доверчивых юношей с толстыми кошельками.

Сократ расхохотался, демонстрируя богатую коллекцию желтых зубов. Он никогда не чистил их, даже после лука и чеснока, считая эту практику свидетельством изнеженности, неподобающей аскету. Впрочем, для аскета он был поистине безжалостен к фаршированным перепелам.

— Что ты такое говоришь, сын Эвхора, — сказал он. — Эти речи могут навлечь на меня беду. Ты смотрел слишком много собственных пьес.

— Ты занят? — спросил я, уступая ему место на скамье. — Мне надо убить час-другой в ожидании слушаний, и я знаю, ты всегда готов поболтать.

— Определенно готов, — ответил он. — И лично для тебя — совершенно бесплатно. Только ты должен пообещать не использовать ничего из мной сказанного в своей речи. Ты истец или ответчик?

— Ответчик, — сказал я.

Он кивнул.

— Обвинение серьезное?

— Очень серьезное, — ответил я. — Говорят, что это я разбил те статуи.

Сократ поднял бровь.

— Вот так так! — сказал он и сел рядом. — А это был ты?

— Нет, — сказал я. — Всю ту ночь я провел в постели со своей женой, присутствующей здесь. Но она, конечно же, не может свидетельствовать, будучи женщиной, а больше никто этого не видел. И вот именно это меня занимает сейчас больше всего, Сократ. Может быть, мы с тобой могли бы разрешить эту загадку, раз уж нам все равно нечем заняться. По каким причинам женщины лишены возможности давать показания в суде, если в качестве свидетелей приемлемы мужчины и даже рабы, если подвергнуть их пытке? — Я почесал нос и продолжал, — в конце концов, они обладают теми же пятью чувствами и разумом, что и мужчины. Мы слушаем показания мужчин самой сомнительной репутации, ведь так? — и считаем себя способными оценить их весомость. Почему же мы не принимаем показания женщин?

Сократ откинулся на спинку, обхватив руками левое колено.

— Стало быть, ты утверждаешь, что отличий между мужчинами и женщинами нет?

— Разумеется, отличия существуют, — сказал я, — как существуют отличия между греками и чужеземцами, а также между афинянами и всеми прочими греками. Но эти отличия не настолько велики, чтобы мы отказывались считать все сказанное ими за правду. Когда ты спрашиваешь жену, что у вас на обед, а она говорит — сушеная рыба, ты же веришь ей?

— Да, — сказал Сократ, устраиваясь поудобнее. — Безусловно.

— А когда ты спрашиваешь ее, чем она занималась, пока тебя не было, а она отвечает — штопала твою тунику, принимаешь ли ты ее слова за чистую монету? При условии, что отсутствуют доказательства обратного — скажем, запах вина в ее дыхании или приведенная в беспорядок постель?

— Твое предположение совершенно верно, Эвполид.

— И притом, — сказал я, — Ксантиппа не какая-то противоестественно правдивая жена, не так ли? На нее не наложено проклятье, как на ту женщину, которая обманула Аполлона и за это была лишена способности лгать?

— В этом смысле она ничем не отличается от любой другой женщины, — сказал Сократ, явно пытаясь понять, к чему я веду. — Ручаюсь в этом.

— Но если бы она решила дать показания суду о том, чему была свидетельницей, ей бы не дали слова, — сказал я. — Объясни мне, почему это так, я хочу понять. Тогда, может быть, мне удастся убедить суд вызвать Федру, и даже, возможно, спасти свою жизнь.

Сократ насупил брови.

— Как бы ты описал различия, — сказал он, — между женщинами и мужчинами? Я имею в виду самую суть, а не очевидные анатомические признаки. Их мы принимаем как само собой разумеющиеся.

Теперь была моя очередь нахмурится.

— Полагаю, — сказал я, — что женщины весь день сидят дома, в то время как мужчины трудятся на полях.

— Совершенно верно, — сказал Сократ, отпуская колено и выпрямляясь. — Далее, приходилось ли тебе видеть кролика?

— Частенько, Сократ, частенько.

— И ведь заметить кролика, из-за его серой шкурки, не так-то легко?

— Заметить его непросто, — сказал я, — если не знаешь, на что смотреть.

— А когда ты в первый раз видел кролика, — продолжал Сократ, — ты узнал его самостоятельно или кто-то другой сказал тебе, что это такое?

— Не могу точно сказать, — ответил я, напряженно вспоминая. — Пожалуй, и в самом деле кто-то сказал: смотри, вон кролик, а я сказал: где? Он показал пальцем и я увидел его.

— Значит, он первым увидел кролика и показал тебе, что именно следует высматривать?

— Насколько я помню, да.

— И ты смотрел в том же направлении, — сказал Сократ, — видел все то же, что и он, однако из-за неумения выделить образ кролика на фона серых камней, ты не распознавал его как кролика?

— Это совершенно точное описание происшедшего, — сказал я, складывая руки на груди, — насколько я его помню. Это ведь было очень давно, как ты понимаешь.

— О, разумеется, — сказал Сократ. — Предположим далее, что у тебя не оказалось друга, знающего, как выглядит кролик — как ты думаешь, возможно ли, чтобы ты всю жизнь расхаживал, глядя на каменные отроги и даже не подозревая, что они кишмя кишат кроликами?

— Это весьма вероятно, — сказал я и почесал ухо.

— Или возьмем веронику, — продолжал Сократ. — Ты, разумеется, знаешь, как выглядит вероника.

— Не могу этого отрицать, Сократ, — ответил я. — Я ведь вырос в горах. У нее длинный, тонкий стебель и синие цветы.

— Но если бы никто не рассказал тебе, что это за растение, — сказал Сократ, глядя на меня в упор, — если бы тебя новорожденным бросили в холмах, если бы тебя взрастили волки, как дитя из сказки, ты бы не знал, что синие цветы — это вероника, не так ли?

— Если подумать, — ответил я, — то нет, скорее всего не знал бы.

— Теперь позволь мне предположить, что ты прогуливаешься по холмам, смотришь в небо и видишь черные тучи. Чего ты будешь ожидать?