«Ты не посмел бы».

Он пожимает плечами. «Я совсем не знал тебя, как кажется мне», говорит он. «Ты была лишь для меня дочерью Аннаса, и, возможно, я был самым подходящим мужчиной, чтобы стать для тебя Первосвященником».

Она смотрит на него, и глаза ее темны и злы.

«Если бы я была мужчиной», отвечает она, «я бы стала Первосвященником и была бы лучшим, чем мои братья».

Он слегка кивает головой, соглашаясь. Только предмет разговора — совсем другой.

«Я мог бы развестись с тобой», говорит он, «но это навлекло бы позор на наших детей, а нам хотелось бы выдать замуж Айелет на следующий год».

«Я не ложилась с ним».

И он показывает ей бурдюк с горькими водами. И объясняет, что там находится внутри. Она начинает смеяться.

«Над твоей предусмотрительностью», отвечает она на его вопрос. «Над твоими планами, когда Иерусалим пылал вокруг тебя, а людей убивали на улицах».

«Это все то же самое», говорит он. «Это все части одного и того же. Все эти различные лжи, и планы, и люди, которым мы скармливаем их».

«Да, я знаю», качает она головой. «Ты думаешь, я никогда раньше не слышала всего этого от моего отца? Я знаю, как это. Чтобы стоял Храм, мы должны сделать то да се, да то и…» Она замолкает. Она отводит руки назад, выпрямляя спину, и напоминает ему на какое-то мгновение дочь Ходии.

Она забирает бурдюк из его рук. Смотрит пристально ему в глаза.

И говорит она: «Мой отец рассказал мне об этом проклятии женщин, подозреваемых в прелюбодействии. Он сказал, что чаще всего им не приходилось выпивать воду. Виновные женщины начинали плакать и трястись, когда видели горькие воды, и признавались. А те невиновные выпивали без страха».

И продолжает она: «Я клянусь, что я не прелюбодейка, и пусть все небесные проклятия падут на меня, если я лгу».

Она встречается глазами с его взглядом и пьет, и пьет, глотая, до самого дна, и вода стекает по ее подбородку, пьет, пока не пустеет бурдюк, и она отводит его от своего рта, заполненного водой. Она не отводит взгляда и в последнем глотке. Она вытирает рот и подбородок предплечьем. Она бросает бурдюк у своих ног.

Они вместе возвращаются в Иерусалим, не говоря ни слова. Она не помогает ему, когда спотыкается он. Он не протягивает ей руки, переступая через каменную стену в поле. Молчание между ними плотное, будто овечья шерсть. Но они идут вместе. На холмах этих, бывает, разносится вой и рыскают тени, и если они отойдут друг от друга, они могут стать добычей для волков.

Нет ничего вечного. Каждый мир бывает временным.

Вновь приходят к нему продавцы голубей, но в этот раз — кто с синяком, кто с выбитым зубом.

Мужчина сорока лет — тот, кто несет зуб, как золодой самородок.

«Видите, что сделали со мной? Видите? Те ублюдки, те монстры, та собачья свора!»

В этот раз он запрещает нескольким человекам находиться во дворе Храма и приказывает им всем вместе пожертвовать за беспорядки почти целый талант золота. Так не должно было случиться, и все же нет никакой другой возможности для конца вражды.

Брат Еликена, восемнадцатилетнего священника, погибшего у дома Префекта, приходит к нему. Его зовут Шломо — Каиафас раньше не спросил его имени или позабыл его. Жена у Шломо принесла мужу четыре сына, и старшему скоро исполнится тринадцать лет, когда можно будет начинать службу в Храме. Сын принадлежит Храму, как и все мужские особи семьи священника.

«Может», просит Шломо, «Вы бы смогли встретиться с мальчиком? Дать правильные советы? Он вспоминает своего дядю Еликана с большой нежностью».

И Каиафас понимает, что просит Шломо.

«Он с тобой?»

Шломо приводит мальчика. Тот нескладно долговяз и заметно нервничает, с голосом возраста перемены, когда тон голоса меняется в одном предложении из высокого в низкий. Он не говорит много.

«Какое твое имя?» Каиафас старается показаться добрее.

«Овадиа-Еликан», отвечает мальчик.

«Он сам принял такое имя после смерти дяди», гордо заявляет Шломо.

«Приди ко мне, Овадиа-Еликан», говорит Каиафас, «когда начнешь служить. А мы сделаем все, чтобы ты познакомился со всеми в Храме».

Шломо полон благодарной радости. Ему тоже приходится служить в Храме, когда приходит его черед, но никогда у него не было знакомого на такой высокой позиции. Да поможет тебе это, думает Каиафас.

Левит Натан говорит ему, что Дарфон, сын Йоава, отправится на север после полудня, где его сильные руки пригодятся более всего при погрузках на повозки бочек с вином и маслом, а его хитрый ум будет незаменим в расчетах. Каиафас ощущает некое облегчение, но тут же его сознание начинает искать того, к кому обратится внимание его жены в осутствие Дарфона. Он не может послать всех в Иерусалиме на север.

«И Пилат желает увидеться с тобой», говорит Натан. «Нет», продолжает он прежде, чем Каиафас задаст вопрос, «он не сказал зачем, а я не спросил».

Они переглядываются. Каждый мир бывает временным.

Пилат доволен собой. Восстание раздавлено; Рим, конечно же, прислал недовольное послание, чтобы только успокоить чувство вины. А он вел себя правильно и уверенно. Только так ведет себя Рим.

Он тепло встречает Каиафаса. Сегодня нет солдата на страже.

«Чувствуешь настроение в городе, Каиафас?» спрашивает он. «Они ощутили прикосновение моей мощи. Они теперь знают, кто теперь хозяин, и они перестали сопротивляться, как все послушные рабы».

Или как хитроумные рабы, которые подождут, когда заживут все раны, и соберут все средства прежде, чем начнут планировать следующее восстание.

«Да», соглашается Каиафас, «ты показал им, что ты сможешь сделать».

«Им придется отнестись уважительно к этому, Каиафас! Как женщина, они жаждут, чтобы ими управляли».

Как женщина. Да, именно, как женщина. Выстрадавшая роды и выжившая, вырастившая ребенка. Точно такая же — без страха перед болью, неосторожная перед лицом защиты большего, чем она сама.

«Я думаю, что привезу золотой образ Тибериуса из Кесарии. Он — их повелитель и господин, он — их бог и законный царь. Они должны преклоняться перед его статуей и целовать его ноги».

«Именно так, как ты говоришь, Префект».

«Эта страна не такая уж и плохая. Немного гнилых яблочек в бочке, но, в основном — честные трудящиеся семьи. Они будут благодарны мне за то, что искоренил плохие элементы. Я изменю жизни тех семей. Со всеми этими бунтами на улицах, ваше общество морально разложилось, но я его починю!»

Память быстро скользит в сознании Каиафаса в поисках похожего, как если бы он уже слышал подобные слова вместе с такими же сиящими глазами, с такой же абсолютной самоуверенностью. Однако, воспоминание улетучивается до того, как он смог бы вспомнить обтрепанные одежды и светящиеся облака небес.

«Конечно же, ты прав, Префект», говорит он, «но я не знаю, достойны ли люди Иерусалима твоей любви. Посмотри, как восстали они: не только против тебя, но и против меня! Перенеси, лучше, свою обильную любовь на Кесаря, на Декаполис, на лояльные земли».

«Смотрите-ка», удивляется Пилат, «как заговорила в тебе уязвленная гордость. И все же ты прав… возможно, этот город не стоит статуй Тибериуса, их Бого-Императора».

Разговор продолжается. Вот это, вот здесь, и есть цель жизни Каиафаса. Вот это.

Существует лишь два исхода ритуала для мужчины, запоозрившего свою жену. Она должна выпить горькие воды. И если она виновна, то проклятье падет на нее, и она умрет. И если она невиновна, она зачнет ребенка. А если ничего подобного не произойдет?

Жена Каиафаса не умирает. Она не разговаривает с ним дольше, чем о вещах, связанных с семьей и уходом за домом. Она садится и выговаривает свои комментарии после разговоров с Аннасом. Ее живот не распухает, а бедра не истощаются.

Но в ней нет и ребенка. Впрочем, как она могла бы зачать, если он не ложится с ней уже несколько месяцев? Он ждет, и никакая болезнь не овладевает ею, и никакой ребенок не растет в ее лоне. В конце концов, безо всяких объяснений, он вновь начинает ложиться с ней по ночам. Если она зачнет дитя, тогда, по крайней мере, он узнает, так считает он, исходя в нее раз за разом. Она не сопротивляется ему. Больше неистовства между ними, как будто никогда не ложились вместе до этого, притворяясь, что любят друг друга.

Есть еще другая возможность. Раввины говорят нам, если женщина тщательно изучала Тору, то заслуга ее обучения может отложить на какое-то время действие проклятия на ее тело. Ее знание становится щитом, защищающим ее от отравления словами мужа. Если женщина довольно долго училась, то проклятие против прелюбодейства может ее и не убить. Вот, почему так жизненно важно не давать женщинам изучать Тору.

Каиафас сомневается, если Аннас когда-либо задумывался об этом, решая об образовании дочери. Она не зачинает ребенка. Она не умирает. Он начинает напоминать себе, что не выполнил надлежащим образом всего ритуала: она сначала должна была принести жертвоприношение едой в Храме в присутствии нескольких священников. Несмотря ни на что. Она выпила горькие воды добровольно, принимая в себя заклинание. Возможно, Аннас обучил ее многому из Торы. Но, возможно, есть еще объяснение.

Что-то ушло, покинуло. Присутствие Бога, что выло смерчем, что плевалось кровью и огнем на египтян, что шло рядом с Детьми Израиля по пустыне, одинаково защищая и ужасая — это ушло, покинуло. Было время, когда каждый человек видел Бога лицом к лицу на горе Синай, было время, когда чудеса Его были ясны всем, как эдикты Рима, и когда могущество Его опрокидывало горы и уничтожало народы. Было время, когда Он яростно защищал их, и ничто не могло устоять перед Ним.

Но не сейчас. Начиная с тех пор, как первый камень выпал из стены, и Иерусалим был захвачен. Мы, должно быть, сделали что-то неправильное, потому что всемогущая правая сила ушла, уменьшилась, находясь в одиночестве в Святая Святых Храма, и не пробуждается, дабы защитить нас даже от безликих людей, следующих приказам их вождей. Единственное объяснение — это то, что мы сделали что-то ужасно неправильное.