Приходит Левит Натан и сообщает, что все хорошо, и дочь Ходии будет обручена после Йом Киппура. Она старше предыдущей девушки, и будет неправильно заставить ее долго ждать. Они нашли для нее хорошего мужчину — он называет имя человека, старше ее на двадцать лет, о котором хорошо отзываются все в Храме. Каиафас держит какое-то время имя в голове, пытаясь точно вспомнить этого человека.

«Итамар? Тот засохший стручок?»

Тому почти сорок лет, и он никогда не был женат, даже никогда не выказывал интереса к женщинам. Каиафас не может представить, чтобы дочь Ходии была рада этому браку, хотя замужество сделает еще более крепким положение ее отца из-за того, что Итамар братом и родственником многим важным людям.

Натан медленно кивает головой, печально улыбаясь. «Я понимаю. Девушка, как эта. Такая…» Он бесконтрольно вертит своей ладонью, как будто представляет себе, что сжимает ее грудь.

«Ну, что ж. Подобное случится, если у моей жены появится возможность не умереть», говорит Каиафас, улыбаясь своей прикладываемой ко всему улыбкой.

Левит Натан смеется. «Да, ради этой возможности твоя молодая и здоровая жена ни за что не умрет».

Она не умрет. Кто-то совершил что-то ужасно неправильное, но он не понимает, кто.

Позже, осенью, вновь приходит время Йом Киппура. Он уединяется на семь дней. Он постится и молится. В сам день Йом Киппура он, как и все евреи, не ест и даже не пьет воды от рассвета до рассвета, чтобы они могли попросить прощения за все их грехи. Он одевает на себя золотые одежды, как часть будущей церемонии. Он приносит в жертву быка. А затем он переодевается в чисто белые полотняные одежды, потому что наступает время для него войти в Святая Святых, рискнуть своей жизнью ради того, чтобы получить прощение Господа для народа Его.

Он балансирует лопатой с пылающим углем на ее острие, держа ее подмышкой и изгибом локтя. Он погружает обе кисти в сосуд с ладаном, вынимая густую липкую горсть благовоний. Он медленно направляется — тело двигается гораздо медленнее без воды и еды — к Святая Святых, к месту, где он встретится с Богом. Двое священников, несмотрящие в его сторону, задергивают занавес.

Он входит в комнату. Занавеси закрыты за ним. Единственный свет исходит от тусклого свечения углей. Он облегчает напряжение плечевых мускулов, опуская лопату на приподнятую платформу, где когда-то стоял Ковчег Завета.

Возможно, все было по-другому, когда те святые вещи стояли здесь: не только Ковчег, но и каменные Скрижали Завета, на которых Господь начертал законы огненными буквами, нагрудник с драгоценными камнями, освещавшими посланиями Повелителя, сосуд упавшей с небес манны, все еще чудодейственно свежей и вкусной после многих столетий. Мы знаем, что все эти вещи были здесь, потому что так говорят наши традиции. Так все и было, но каким-то образом все было потеряно, когда вавилонцы вторглись в страну, сожгли Храм и увели народ в рабство к себе более пятисот лет тому назад. Это поколение, одержимое богатством и статусом в обществе, скорее всего, не заслуживает чудес, которых удостоились нашим предкам. Скорее всего, все было тогда по-другому. Должно было быть все по-другому.

Он выливает ладан на лопату. Комната заполняется запахом горелых — одновременно — смолы, канифоли и специй, густым удушающим пьянящим многослойным ароматом. Он дышет через нос. Он преклоняет колени. Он молится словами выученными наизусть, словами псалмами Давида, возлюбленного Господом. Он просит Господа об Его прощении Его народа, он верно исполняет свою службу, неся любовь к Нему в своем сердце. Наступает момент, ради которого сооружена вся система взглядов, все здание веры: не одно лишь священное место, но и священники и храмовные дворы, мужчины и их жертвоприношения, женщины и их молитвы, сам Храм. И не один лишь Храм, а весь священный город Иерусалим. И не один лишь Иерусалим, а вся страна Израиль. Ради этого момента, когда он будет говорить с Богом лицом к лицу.

И правда то, что другие люди умирали в этом месте, и что священники должны были вытягивать их отсюда за веревку, привязанную за лодыжку. Только он не знает, что же убило их. Он молится, пока ладанный дым не заполняет всю комнату. А сердце его взывает к Повелителю, как взывает оно в его каждодневных молитвах к Нему, и наполнен он любовью к Господу своему. Но нет сверкающего света, нет звуков в цветах и формах, нет чуда и нет таинства. Нет силы, придавливающей его к полу, нет голоса, гудящего в его голове. Он молится, и это все.

И когда комната вся в густом ладанном дыму, он отдергивает занавеси и покидает пустую комнату. А люди радуются его возвращению к жизни из смерти, и теперь они знают, что Бог простил их грехи. А его собственные переживания тех моментов не имеют никакого значения.

Бар-Аво

Есть римские спортивные соревнования. Они называются «один из двух умрет, а толпа решит, кто — из них».

Они любят этот спорт. Это их самое знаменитое развлечение. Они играют в него рабами и захваченными врагами, они орут и подбадривают на таких зрелищах. Они выставляют двух мужчин — одного, скорее всего, с мечом и щитом, а другого с трезубцем и сетью — на круглых площадках запекшегося песка, воняющих потом и кровью других людей. И они приказывают: сражайтесь. А если те отвечают: мы не будем сражаться, то они говорят: тогда мы убьем вас обоих. Если хочешь шанса на жизнь, ты должен сражаться.

И когда один человек избит, окровавлен и еле дышит, лежа на полу, другой поднимает свой меч и смотрит на Правителя или на Префекта, или на Императора, который прислушивается к крикам толпы. В основном, люди хотят увидеть смерть, но если толпа кричит слишком громко ради какого-то понравившегося гладиатора, то этот человек может быть спасен ради схватки в другой день.

Таким вот образом, у Правителя или у Префекта, или у Императора появляется дар жизни в его руках. Таким вот образом, он представляется спасающим человека от смерти. Что далеко от правды. Он уже осудил тех двоих на смерть, которая придет к ним когда-то, может, в другом месте, если не здесь, ради одного лишь этого спорт, и вид происходящего радостен и ему и толпе. Это замечательный трюк — убить человека, когда всем кажется, что была спасена жизнь.

Когда приходит время для Бар-Аво взглянуть в лицо Префекта, он знает, что видит человека, который, как и он, убил стольких людей, что не помнит всех их имен или их количества, или как ощущалась смерть, вышедшая из его пальцев. Люди, как они, узнают друг друга, и Бар-Аво видит такое же узнавание в Пилате и его мысли: столько много, и все еще продолжаешь? Столько много смертей, и все еще не закончено?

Но Бар-Аво редко смотрит в свое прошлое, если сказать правду. Для человека, как Бар-Аво, все происходит лишь в настоящем. Как в драке, когда каждый удар должен достичь цели именно сейчас, и так же сейчас надо успеть уклониться от него, и только сейчас, сейчас. Такова его жизнь. Он всегда смотрит в лицо Префекта, и он всегда слышит крики толпы: «Баррабас! Баррабас!», и он всегда, всегда ощущает нож в своей руке и подходит к старику и старается, не представляя себе точно — зачем, успокоить его дрожание, и подносит он лезвие к его горлу и кровь покидает то тело быстрее вздоха.

Слева Гийора, а справа Я’ир, и они орут на солдат. Я’ир — короче, плотнее телом, с волосами на груди, хотя им всего пятнадцать лет. Гийора — высокий, атлетичный, подвижный. Он же, стоящий в центре, не особенно силен, не особенно быстр, но смел и умен.

«Давайте», кричит он солдатам, зная, что Гийора и Я’ир помогут ему. «Идите и схватите нас, если вам не так, ***, страшно!»

Похоже на игры, в которые они играли в детстве. Слабо залезть на то дерево? Слабо зайти в темную пещеру одному? Слабо прыгнуть в воду с того камня?

«Вы что, оставили свои яйца дома, самаританское отребье?»

Это придумал он. Я’ир и Гийора складываются пополам от хохота.

Он начинает скандировать: «Где яйца! Где яйца! Где яйца!»

«Слабо тебе попасть голышом в те солдатские щиты? Всего лишь голыш. Слабо тебе?» говорит он Я’иру.

Как сможет тот отказаться? Захочет ли он отказаться вообще? Когда голыш в его ладони такой блестящий и такой гладкий, а море щитов соблазнительно блестит. Я’ир смотрит на голыш, ощущая его касаниями пальцев. Какое-то мгновение им кажется, что он не бросит. Затем он бросает. Камень отскакивает от металла и откатывается по земле в сторону. И ничего не происходит. Солдаты, закрытые шлемами, бесстрастны.

На них смотрят и другие парни. Стоящие на улице позади них. Может, поддержат их, если понадобится, может, готовы убежать, если что-то начнется.

«Ну, давай», настаивает кто-то из них, «чем-нибудь побольше. Давай же».

Давай же. Вон тот кувшин, тот небольшой. Гийора, отважившись, раскручивается кругом и замечает темноглазых девчонок, наблюдающих за ними с крыши. Он швыряет кувшин, тот разлетается осколками, но солдаты все еще стоят неподвижно. В этот момент парни становятся еще больше в размерах, гордо расправляясь плечами. Они пахнут молодым потом и затаившимся гневом. Им вспоминается, как солдаты относились к ним, как те заталкивали их в линию на рынке, как солдаты смеялись над ними, как обвиняли их в воровстве, а они просто ходили и рассматривали, как обыскивали их, будто уличных воришек. Они подозреваемые только потому, что они — те, кто есть. Им вспоминается, как один из солдат пошел на прогулку с девушкой, которая им нравилась. И все такое происходит постоянно, опять и опять, и опять.

Давай же. Теперь твоя очередь, Бар-Аво. Он берет половинку кирпича, присматриваясь к его весу, затем швыряет его навесом по дуге. Кирпич ударяется о щит. От него остается вмятина, и парни хохочут и орут: «Посмотри, что ты наделал!», как сказали бы их матери. Они бросаются к солдатам, но останавливаются перед линией бронзовых людей. Они обмениваются насмешками и возвращаются назад.