Изменить стиль страницы

Глава седьмая

Наутро Щербинин отправился в детский дом.

На веселом месте стоял он, этот кордоновский детдом: в сосновом борке, чудом уцелевшем от пил и топоров военных лет, на взгорке, который хорошо продувался ветрами, при речке Миасс, ленивой степнушечке, безобидной в весеннее половодье, доброй летом, сонной зимой. Кордон лесника, огромный крестовый дом, после ликвидации лесничества оказался без хозяина, и в него поселили ленинградских ребят. Не был кордон приспособлен под жилье пяти десятков «блокадников», как здесь называли маленьких ленинградцев, а вот обжились, баню построили, колодец почистили, в прирубе сложили печку-каменку, огород засадили картошкой и огурцами.

Все военные годы принимал кордон уцелевших от войны детей. В бескормицу старикашка сторож, безрукий Ивася, отдавал свою берданку: «Робя, я тут поутру в ельнике козла видел, может, угадаете жаканом!» Угадывали. Не угадав, жили на картошке. Весной в суп добавляли крапиву. Ребятишки выкапывали из земли саранки. «Муку», корни камыша, доставали из болотин. Сами добывали луговой чеснок, который «не сходил» со стола.

Только вышел Щербинин за ворота, как услышал:

— Николай Ермилыч, мы ввечеру договорились вместе пойти…

— Не договаривались, Соломея Ивановна. У вас утренняя ходка за почтой.

— Так-то оно так, да ведь кто вам покажет Тоню?

— Директор… Воспитатели в крайнем случае.

— И это верно. Да ведь одно в кабинете директора узнать свое дите, совсем другое дело — на улице. В кабинете так тяжело, не приведи господь! Одного вводят, десять носов в стекла: узнают — не узнают. А так проще и верней. Я кликну Тонюшку, погулять ее выведут за ограду, воспитатели меня знают. Признаете друг друга — хорошо, нет — ничего не сделаешь, но все ж ранка Тонюшке будет помене, чем там, в «комнате узнавания»…

Щербинин долго молчал, закуривая папиросу.

— Это, Соломея Ивановна, вы, пожалуй, правильно придумали. Сколько у меня по детдомам было казусов в таких комнатах… Как ребятишкам хочется иметь отца, вы бы знали.

— Да как не знать… Лешка ночью проснется, кричит: «Мама, открывай дверь, папка пришел!» А потом весь в слезах, до утра заснуть не может. Ну, пошли?

— Идем.

— Папка… Па-а-апка! Где же ты так долго был?..

Все случилось в одну минуту. Только вывела Соля девчушку за ограду, высоченный, из крупного горбыля заплот, как та навострила глаз в сторону сидевшего на лавочке человека: «Это кто, тетя Соля?» — «Так, пришлый человек, у меня вот на квартире остановился. В автороте робит…» Лишь успела произнести слово «робит», как Тоня резко вырвала свою руку из Солиной, бросилась к Щербинину, и тонкий пронзительный голос повис над кордоном: «Папка… Па-а-апка! Где же ты так долго был?»

Соле показалось, что они друг на друга толком и посмотреть-то не успели. Щербинин как сидел на лавочке, так и остался. Тоня, не дав ему подняться, обхватила шею руками, прижалась худеньким, в синей форменке, тельцем. То ли от резкого набега Тони, то ли от тяжести подопревшие столбики лавочки сначала покосились, а потом бесшумно развалились. Щербинин и Тоня оказались на земле.

Они смеялись. Плакала лишь одна Соля.

— Бог ты мой, бывает же такое, — сквозь слезы говорила она, — бывает же такое, Николай Ермилыч, а…

— Что, Соломея Ивановна?

— Да вот такое. Сама себе не верю.

— А я вот даже утром побриться не успел, — сказал Щербинин. — Не верил, ни во что не верил… Так, скорее по привычке пошел… Тонюшка, а? За сломанную лавку нам завхоз врежет, как ты думаешь?

— Не-ет, Киприанов у нас добрый. А скамейку Алеша починит.

— Какой Алеша? — не понял Щербинин.

— Да Лешка мой, — пояснила Соля. — Они дружат.

— Ага, — согласилась со словами Соли девчушка. — У каждой девочки в нашем детдоме есть приписанный братик. А мне не хватило, вот и приписали Алешу из деревни.

— «Приписали»… Слово-то какое?! — тихо сказал Щербинин.

— Нормальное слово, — сказала Соля. — Они ведь все на дорогах войны были подобраны. Так случилось, что мальчишек-девчонок почти равное количество, когда детдом организовывался, оказалось. Вот я и посоветовала Куприянову, заведующему: раздели их на пары: брат-сестра, брат-сестра… Все же не так тяжело. Хоть малышня малышней, а так легче. Тонюшке вот не хватило «братика». Я и ознакомила ее с Лешкой. Ничего, шибко не дерутся. Все крыши, силосные ямы, озеринки — вместе облазали. Не знаю, как дальше пойдет, пока дружат.

— Ну вот и хорошо, — поднимаясь с земли, сказал Щербинин. — Дома у меня, Тонюшка, пока не имеется, вот у тети Соли на квартире стою… Пошли?

— Нет, — строго сказала Тоня. — Меня сначала надо у Куприянова оформить. У нас всех детей родители оформляют.

— Это само собой, — улыбнулся Щербинин — больно интересно она выговорила слова «всех детей родители оформляют».

— Оформим, и все вчетвером в районную фотографию. Сегодня же воскресенье…

— В фотографию? — ахнула Тоня. — В настоящую, где карточки делают?

— А то в какую же, — удивился ее вопросу Щербинин.

— Не к дяде Гоге?

— Это кто такой?

Соле пришлось вступить в пояснения:

— Киномеханик Гога Николайчик к ним заезжает с фильмами. Кино покажет, а потом растревожит ребятню: «А ну, шкалда, садись перед аппаратом, всех в кинофильм засниму!» Они и верят, как грачи на проводах, рассядутся, Гога пострекочет ящиком, наобещает три короба фоток и тю-тю…

— Не привозит?

— Привозит, — ответила отцу Тоня. — Только не фотки, а портреты.

— Портреты?

— Рисует он неплохо, — опять пояснила Соля. — Корова на корову похожа, человек — на человека. Хоть и не всегда. Навезет им портретов, а ребятне подавай карточки, на них-то схожести куда больше, чем на портретах. И потом Гога, как он сам говорит, не копирует, а художественно вымышляет. Этта Матвея Куркина вымыслил, вся деревня грохотала… Не поверите, Николай Ермилыч, сидит как Иисус Христос, один-одинешенек в пустыне и думает. И подпись: «Что бы сделать, чтобы ничего не делать. Вариации из жизни селянина Матвея Куркина».

Щербинин расхохотался.

— Смысл есть — Матвей все еще стул себе подбирает, но не так же, не в рясе и не в пустыне на голом камне… Хорошо, что Гога денег за портреты не берет, а то бы Гутя показала обоим «вариации».

— Нет, мы пойдем в настоящую фотографию, — успокоил Тоню Щербинин. — Вот только тебя «оформим» и пойдем…

На двери районной фотомастерской их ждала табличка:

«Мастер в отпуске».

— И угораздило же его, — развел руками перед закрытой на висячий амбарный замок дверью Щербинин. Виновато так развел, словно он был виноват, что мастер ушел в столь необычный для него, Щербинина, день в отпуск.

— И угораздило же, вот беда-морока…

Расстроился Щербинин. Сникли и Тоня с Лешкой. Всю дорогу до райцентра они, будто молодые стрижи, резвились, а сейчас вот присмирели — или усталость почувствовали, или их так же, как и Щербинина, расстроила фанерная табличка «Мастер в отпуске». Поди ж ты — мастер в отпуске! Не унывала только Соля.

— Не попали, ну и бес с ним. Вдругорядь сфотографируемся.

— Не будет больше такого дня, Соломея Ивановна, — вздыхал Щербинин, вглядываясь в застекленную веранду фотомастерской, словно еще верил: а вдруг мастер не ушел в отпуск. Но замок висячий, амбарный замок, вконец убивал и эту, последнюю, надежду.

— Нет никакой надеи, — подвела итог Соля, — пошли, мужики, домой. Э-э, союзники, во-он в глубине улицы Гога маячит. Может, у него запечатлеемся? — трудно было понять, шутит или серьезно предлагает Соля.

— С «художественным вымыслом»? — подковырнул ее Щербинин.

— А че? Если у меня нет соболиной шеи, дак пускай Гога домыслит… И бровь соколиную… Он на это дело мастак!

Гога подошел.

— Георгий, куда путь держите? — спросила Соля. То ли от этого необычного обращения — другие все Гога да Гога, а тут полным именем, — не остановился Николайчик. Лишь потом дошло — к нему обращается степновская почтальонка. Прицелился в нее острым коричневым глазом и словно выстрелил:

— На планэр, Соломея Иванна.

— Куда-куда?

— На планэр…

— Это че за страсть такая — контора, никак, новая в районе открылась?

Не рассмеялся над незнанием почтальонки Гога, а лишь вежливо пояснил:

— Планэр — это природа, если перевести с художественного языка на наш, язык простых смертных.

— А ты что же, бессмертный?

— Я — художник! — сказал Гога и, переложив с плеча на плечо этюдник, хотел было продолжить свой путь. Но Соля остановила:

— Фотографироваться мы пришли, а мастер в отпуск не ко времени ушел. Может, срисуешь нас?

— Я не «срисовываю», Соломея Иванна, а пишу!

— Ну бог с тобой, пиши, только бы мы получились ятными…

— Пожалуйста, — сказал просто Гога, словно и шел он по улице только для того, чтобы встретить первого попавшегося селянина, чтобы «написать» его.

Быстро установил на треноге этюдник, раскрыл коробку с красками, рассадил тут же, на крылечке фотомастерской, «натуру», сказал строго:

— Тихо разговаривать можете, но, по возможности, не передвигаться, я попробую вас написать с «лягушачьей перспективы».

— Достукались, — тихо заметил Щербинин Соле. — Может, пойдем, чего зря время тратить?

— Нет, — сказала Соля. — Пускай рисует. Память о нашем общем радостном дне должна остаться?

— Должна, — грустно вздохнул Щербинин. — Но с «лягушачьей перспективы»?.. Алексей, вот тебе деньги… Пока он нас с лягушками сравнивает, сбегай за мороженым.

Как ни торопился Лешка, вернулся к шапочному разбору: Гога укладывал в деревянный ящик краски, кисти.

— А меня? — спросил Лешка. — Дядя Гога, меня-то не нарисовали?

— Тебя я художественно домыслю. Сейчас некогда — кино крутить надо. Придешь за портретами через неделю, я положу последние штрихи, скомпоную и внесу путти…

Незнакомые слова ошарашили Лешку, а Щербинина насторожили.

— Соломея Ивановна, чего это он сказанул… внесу, говорит, какую-то путти… не слыхала? — тихо спросил он Солю. — Может, ему денег дать, чтобы оставил нас в покое, портреты получились вроде ничего…