Изменить стиль страницы

Совсем не по-детски, осознав и почувствовав, что он, Лешка, сейчас единственный мужчина в доме, сын круто изменился в характере. Куда-то ушло непослушенство, которым в ребячьей компании он любил погордиться. Что произошло, не мог Лешка понять. Не осмыслила это и мать, так строго наказав: «…Голову шшолоком на два ряда промой…» Лешка и не думал сопротивляться, просто по привычке вышло.

После Лешки в баню пошла Соля. Обыкновенно ко второму жару подбегала Гутя Куркина или Анфиса Колодина. Любили они второй жар. А Соля ходила только в третий, в третью, значит, очередь, когда раскаленные шестерни из каменки уже не пыхали зло колючим паром, а шипели добродушно, выдавая жар ровно, без сердитости и торопу. Но сегодня никто ко второму жару не подгадал, и в него пошла сама хозяйка: «Подбегут еще, солнце вон токо на комариный шаг за поля опустилось».

Но не появились Гутя с Анфисой ко второму жару, пропустили и третий. Знала Соля, мужик у Гути сегодня утречком с железнодорожной станции на попутке приехал. Деревенские ходили на встречины, на короткий разговор, но какие балясы утром в сенокосную пору? Соля постеснялась. «Гутя-подруженька-голубонька-светлушечка сама найдет времечко пригласить, коль захочет». Но на то, что соседки по околотку придут в баню, Соля надеялась. Потом, купаясь в омутке, услышала шум-шумок на огороде Куркиных. «Видно, оттапливает свою баньку. Ну и правильно…» А почему правильно, сколько ни объясняла себе, не могла объяснить. Правильно, потому что глава семейства с фронта живым вернулся и жизнь вступает в нормальную самостоятельную колею? Может, и так, говорила себе Соля, уныривая от черных роев мошки под воду, может, и так… А потом, вынырнув на поверхность, распластав ноги и руки, долго лежала на матовом водяном зеркале, ровном и точно похожем на старинное зеркало в темной оправе, которую составляли тальниковые и калиновые кусты. «Не велик шик собственную баню топить после сенокосного дня, когда моя готовым-готовехонька! — думала она. — А к чему моя-то забота, коль мужик пришел?»

От этой мысли Соле как-то сразу стало зябко и холодно в теплой после вечернего дождя воде. Она вышла па берег, посидела на мягкой конотопке. Начали нещадно жалить комары. Именно жалить, как крохотные пчелки. Перед новым дождем укусы комаров всегда становились больными. Накинув на плечи шелковый халат, пошла по огороду, меж высоких подсолнухов, к дому. Шелк приятно ласкал тело. Из-за этого необычного халата Солю в довоенный год прозвали «китаянкой». Шелковый отрез, что Степану подарили на областной сельхозвыставке, и на самом деле был китайским: цвет — заглядишься, какие-то чайнички по нолям, червячки цветные, кофейнички, и по центру — фанзы со ступенчатыми крышами, карнизы коих загибались так причудливо, что вызвали пересуды среди деревенских остряков — для чего такие карнизы. Соля хотела повесить красивый материал над койкой заместо ковра, но Степан отсоветовал: «Хочу, чтоб халат себе сшила и была похожа на китаянку!» Не пошла поперек желания мужа Соля, скроила себе халат. А по деревне так и прокатилось: «Солька-то нашинская — чистехонька-иставлехонька китаянка».

За годы, что Степана не было в доме, ни разу не надевала свой халат Соля. Только вот сегодня открыла кованый, еще от девичьего приданого, сундук, глянула и обмерла, будто не обыкновенный халат из цветной ткани лежал поверху, а живой Степан.

«Худо, Солька, коль блазнить начинает!» — сама себе сказала. Тихо так сказала, почти одними мыслями, а кто-то неведомый возьми да и услышь; «Хорошо, солдатка, коль помнишь своего муженька и мертвого! Настоящая солдатка!»

В войну солдатками называли всех женщин, мужья которых находились на фронте. Но вот пошли мирные недели, мужики стали возвращаться, и понемногу это прозвание начало отходить и осталось только за теми, чьи кровинушки не вернулись. Или без вести пропали, или были убиты.

Лешка под навесом прилаживал на верстак доску, черную, потрескавшуюся. Лешка не по возрасту был сильным, и рубанок в его руках ходил по горбатой спине доски хоть и не очень ловко, но твердо.

— Леш, ты что, зачем строжешь?

— Дом перекрывать будем, — серьезно сказал Лешка.

Поначалу Соля хотела рассмеяться; ишь ты, работничек, метр с фуражкой, а тоже туда — дом перекрывать! Но потом смешинка как-то разом растаяла, не успев и вывернуться, слеза накатилась; «Господи, он же почувствовал, что отца нет и никогда больше не будет!»

— Ладно, Леш, наймем, перекроем, иди спи.

— Вот дофугую и пойду, — не отступал Лешка. — Я гойно себе на сеновале сделал. Полог натянул от мошкары. Дымокур пристроил.

— Смотри, искру не зарони.

— Ну, мам, ты че? Маленький я?

— Большой, большой, — погладила его по голове Соля. — Ужинать будешь?

— Молока выпил. А тебе картошки нажарил. С укропом, как ты любишь. И огурцов соленых из ямы достал.

— Спасибо, Леш.

— Мам, а почему к нам в баню больше никто не пришел?

— Не знаю, Леш. Гутя с Анфисой свои протопили. Вадим с матерью, видно, у кого-то другого облюбовали. Сысоевна еще утром отказалась. Мария Подушина сад караулит. Вот почему не явилась Макрина, ума не приложу.

— Может, сбегать, пригласить еще раз тетку Макрину?

— Сбегай.

Лешка обернулся в несколько минут — огородами соединялся весь околоток. И если идти не по деревне, то до каждого двора было рукой подать.

— Тетки Макрины нету дома. Ворота на палочке.

— Ну, недалеко, значит, — решила Соля. — Вернется, сама допетрит.

В деревне не закрывали дом, когда уходили недалеко, просто вставляли палочку в воротную щеколду. Ни до войны, ни в тяжелые военные годы ни разу не случалось воровства. А слово «допетрит» Соля сказала, чтобы немножко себя развеселить. Баня протоплена, день субботний, и уходить от бани не слишком умно — «петрить надо»!

— Мам, а давай мы с тобой и с папкой сходим в районную фотографию?

— Как это… с папкой?

— А вот так… Мне Вадим эвакуированный подсказал. Мы с тобой сфотографируемся живьем, а опосля Вадька сам вставит промеж нас папку с фотки. Это он умеет. У нас ведь нет ни одной карточки, где бы папка, ты и я… все вместе… Нет ведь?!

— Нет, — тихо сказала Соля. — И вправду нет…

Соля вошла в дом. Немного посидела за столом, поклевала картошки со сковородки, похрустела солеными огурцами, ужинать не хотелось. То ли от жары, все еще не схлынувшей, несмотря на закат солнца, то ли от привычки, не садилась она за последние четыре года за стол после бани одна, «аппетит не шел», как любил говаривать муж Степан. И на полукорчажку с брагой-медовухой, стоявшую на голбце, посмотрела неласково. Обычно она, эта полукорчажка, заводила веселье за столом, разговор, кончавшийся песнями, а то и слезами. А сейчас вот стоит тоскливо и бесполезно, как горелый пень. Потянулась было рукой за ковшичком — не хлестануть ли с устатку! — но вовремя остановилась: «А зачем? Поговорить-то все одно не с кем, еще тошнее станет…»

Из ящика комода достала альбом. Почти на всех страницах были ее, Солины, девичьи фотокарточки. Кой-где сидели знаменитые киноактеры и киноактрисы. Общих, со Степаном, фотографий осталось всего три: одна большая, когда седьмой класс окончили. Соля и Степан пристроились на самой задней скамейке и вышли так «неятно», что невозможно было разобрать, где он, а где она. После, получив «неятную» карточку, они расстроились, попросили фотографа «щелкнуть» их вдвоем. Тот не возражал, только плату определил вперед, чтобы потом не отказались. Усадил на стул Солю, Степана поставил рядышком, какую-то дурацкую саблю дал в руки, на глаза папаху кавказскую надвинул, потребовал улыбнуться. Но улыбка не получалась. То Соля улыбалась, Степан был мрачно-задумчив, то Степан растекался «до ушей», а Соля грустнела… Не получалась общая, одновременная улыбка. Измучившись, фотограф спросил: «Смею заметить для профинтереса, вы не муж и жена?» Нет, ответили они смущенно, не муж и не жена. Одноклассники. «Смею заметить, — продолжал фотограф, — для профинтереса, когда вместе фотографируется несемейная пара, по народному поверью, — не будет у них счастья». Они в ответ ему рассмеялись разом. Успел щелкнуть фотограф, и вышли Соля со Степаном на фотке улыбающимися, веселыми. А про счастье сказанул, как накаркал, хоть и сам, наверное, придумал такое «народное поверье».

«Да, впрочем, какая тут вина фотографа, — подумала Соля, отыскивая третью общую фотокарточку. — Сумел ведь рассмешить нас своим «профинтересом»… И здорово мы получились, как живинькие!»

Третья карточка была на газетной странице. Степан в самый предвоенный год получил новенький комбайн. Жену взял штурвальной. Восемь тысяч центнеров зерна они тогда намолотили за страду. Приехал фотокорреспондент из областной газеты, остановил комбайн, влез на крышу трактора, навел свой аппарат на Солю и Степана, стоявших на мостике. Сказал строго: «Попрошу не улыбаться, будьте серьезней — на первую полосу даем!» Соля и Степан не знали, что означает «на первую полосу даем!», но просьбе-приказу подчинились. Получились как каменные статуи. Торжественные донельзя! Соля держит штурвал, а Степан (по просьбе фотокорреспондента) показывает рукой куда-то вдаль. И под снимком крупный заголовок: «Восемь тысяч центнеров пшеницы из одного бункера!» Степану тут подрисовали лицо, и вышло оно на диво красивым. Волосы закурчавились, будто шестимесячную сделал. А так волосы были прямым-прямы, белесые, как солома. А на газетном листе кудри смоль смолью.

«Не эту ли фотку имел в уме Лешка, когда говорил, что Вадька-эвакуированный «вставит промеж нас папку*. Силен здесь Степа! Ой, силе-е-ен…»

Хрумканье фуганка под крышей затихло, видно, Лешка управился с доской, на сеновал улез.