Изменить стиль страницы

Он все-таки привел ее к своему дому, к двухэтажному деревянному общежитию, когда-то построенному для железнодорожных рабочих и теперь называвшемуся «шанхай». Этот веселый «шанхай» тоже каждый год собирались сносить, да как-то он ухитрялся держаться.

В комнате Никита Иванович снял с нее плащ, сбегал на улицу к колонке, принес воды в кувшине:

— Отмывайся.

Пока она примачивала синяки, он разобрал свою холостяцкую постель. Белье показалось ему не слишком чистым, и он поменял белье.

— Второй койки у меня нету, — сказал он. — И уйти некуда. Но это ничего не значит. Я вот там лягу, на полу.

Расстелил возле печки газеты, бросил на них телогрейку и старую свою солдатскую шинель. Улегся, не дожидаясь, пока она закончит умыванье.

Потом он услышал в темноте шлепанье босых ног. Она прошла в угол, где он лежал, и под ее рукою зашуршали газеты.

— Ты что? — спросил он.

Она дотронулась до него холодной, вздрагивающей рукой и прилегла рядом.

— Ну, что ты? Что?

— Ничего, — сказала она. — Молчи.

Чего он только не передумал за эту ночь. Страшная была ноченька. И самое простое, самое верное объяснение случившемуся — что все это можно сделать назло — он не сразу отыскал. Уж так у него получалось в жизни, что он ничего не делал назло. Ни кому-нибудь другому, ни себе.

И он думал, до какого же каления надо довести человека, чтоб такое случилось. Можно человека обидеть, оскорбить и унизить. Только любой обиды, любого оскорбленья и униженья все-таки мало, чтоб такое случилось.

Конечно, можно это сделать по глупости, по легкомыслию, по бесшабашности. Но она-то была другая, совсем другой был у нее характер, и он ощутил это сразу.

Значит, полное отчаяние надо было почувствовать, чтоб такое случилось.

Под утро, когда рассвело, он лежал и смотрел, как она спит. Она во сне вздрагивала. Внезапно дергалась и съеживалась, будто ее ударяли, и даже просыпалась от собственного дерганья. Он смотрел на ее собранные в узелочек волосы, тонкие как паутина и такого же серенького цвета, на смешное оттопыренное и острое ухо, на плечо с выпирающей косточкой. Веснушки были везде — и за ухом, и на шее, и на плече. И синяки были везде.

— Отвернись, — вдруг произнесла она отчетливо, не открывая глаз. — Отвернись, не смотри, будь человеком…

Утром она повеселела, оживилась. Никита Иванович понимал, что она притворяется; в груди у него затеснило, муторно сделалось. Он улыбался через силу.

Сидели друг против друга, пили чай.

— Ты его не умеешь заваривать, — сказала она. — Ошпаривай чайник кипятком, чтоб нагрелся. Потом уж заварку, и хорошо, если разных сортов. Я очень страшная, да?

— Нет, — ответил Никита Иванович.

— А совсем вкусно, если заварку перелить несколько раз. Из чайника в чашку, а потом опять в чайник. Восточный способ.

— На работу сейчас? — спросил Никита Иванович.

— Конечно.

— А после работы?

Она улыбнулась чуть-чуть.

— Домой.

— Но ведь…

— Что?

— Можно сюда прийти, — проговорил Никита Иванович. — Я у знакомых переночую.

Она мгновенно нахмурилась, глянула исподлобья, звякнула стаканом о блюдце.

— Вот еще. Ты-то здесь при чем?

Кольцо было у нее на руке. Узенькое, потертое серебряное колечко, уже врезавшееся в палец. А пальцы были рабочие, с распухшими суставами, с расплющенными ногтями.

Никита Иванович встал и принялся убирать со стола. Она съежилась на табуретке, следила за ним внимательно, и он чувствовал этот взгляд. Неслышно приблизилась, провела пальцем по заросшему затылку.

— Эй. Спасибо тебе.

Он стоял, не оборачиваясь. Дышать стало трудно. А она опять провела рукой по его затылку.

— Зачем тебе такая славная косичка. Давай поменяемся?

Он сказал:

— Запомни телефон: семнадцать сорок один. Его все знают. Когда свет погаснет, звонят в нашу контору: семнадцать сорок один.

Она сказала:

— Запомню.

— Спроси Никиту Ивановича Кошкина. Мне передадут.

— Хорошо.

— Если только понадобится…

— Хорошо, Никита Иванович. Когда погаснет, я тебе позвоню.

Он промаялся в конторе до полуночи, она не позвонила. Не было звонка и всю неделю подряд. В груди у Никиты Ивановича будто раскаленный камень лег. Ни вздохнуть, ни успокоиться, ни забыть хотя б на минутку… Печет и печет.

Никита Иванович представлял, что могло произойти там, в ее доме. Ночью она немного рассказала про мужа. Молодой он был и удачливый, лихой красавец. Парашютным спортом занимался. Только вот слишком часто соскакивал с нарезки.

Никита Иванович спросил, что это такое — «соскакивать с нарезки».

— Гайку видел? — спросила она. — Иногда крутится как надо, а иногда сорвется, соскочит с нарезки. И машина вдребезги.

Мужа она называла «родимый». И Никита Иванович представлял, что мог натворить «родимый», сорвавшись с нарезки. Да еще озлясь на то, что дома жена не ночевала. Да еще узнав о происшедшем. Она вполне могла выложить всю правду — это естественно, если поступаешь назло. И бояться нечего: при таком отчаянии не бывает страха.

Она позвонила через две недели с лишком. Никита Иванович за это время вконец извелся и сам едва с нарезки не соскочил.

Позднее-то он убедился, что ей эти две недели обошлись дороже. Гораздо дороже. И позвонила она в ту минуту, когда ее терпению край наступил, когда человеческих сил уже не хватало.

Она из тех женщин была, которые не плачутся и легких слез не проливают. Которые сами, без подмоги, держатся до последней черты.

Она была моложе Никиты Ивановича на четырнадцать лет. Но забывала об этом или не хотела замечать. У него давненько уже морщины пропечатались на лбу, а ей казалось, что он попросту насупился, помрачнел. Она наклоняла голову и бодалась, как козленок.

— Эй, — говорила она. — У тебя там печальные мысли завелись! Пускай ко мне перелезут!

Не хотела она замечать, что он устает, что к дурной погоде ломает его ревматизм, полученный еще на фронте. Не жалела.

— Ты мужик или кто? Держи хвост трубой!

Но чаще она кричала на Никиту Ивановича и ругалась.

— Все вы одинаковы! — яростной, быстрой скороговоркой выпаливала она. — Господи, как я вас всех ненавижу!.. Хоть бы один человек попался, не зверь, а человек, один-единственный! Которому довериться можно, и не подозревать ни в чем, и знать, что всегда поймет!.. И бить не станет через десять лет!..

Никита Иванович не спорил с ней в такие минуты. Терпел. Она не хуже его сознавала, справедливые слова выкрикивает или нет. И мучилась потом больше, чем мучилась бы от его упреков.

Однажды, когда уже ясно сделалось, что Никита Иванович не проживет без нее и она без него не проживет, он сказал:

— Не езди больше домой.

Она долго молчала. Нестерпимо долго.

— Как тебя старый начальник называл? — спросила она наконец. — «Ноль три»? «Скорая помощь»? Отчего же ты думаешь, что ты один такой?

— Я не думаю, — сказал Никита Иванович.

— Тогда понимай.

— Понимаю. Но ведь пропадешь.

— Значит, судьба.

— Но зачем? Зачем?

— Ты свою жизнь, — сказала она, — на других потратил. Зачем?

— Не тратил я. Иначе нельзя было.

— Я-то знаю! И про мать, которая болела, и про сестренок с братишками. Я все помню… Не врал же ты, когда рассказывал.

— Не врал.

— Ну вот. Не на себя же потратил.

— Нельзя было иначе! — крикнул Никита Иванович. — А у тебя можно! Он у тебя молодой, он здоровый, ни черта ему не сделается. Не пропадет!

— А вдруг? — сказала она. — Вдруг? Кому это известно?

— Неужели еще любишь?

Она смотрела на Никиту Ивановича, как на младенца неразумного. Как старшая смотрела.

— Он любит, — сказала она. — Он любит. Если бы сумел обойтись без меня… Если бы!

Иногда черными словами проклинал Никита Иванович ту зимнюю ноченьку, когда они встретились. Да только поздно проклинать, уже ничего не повернешь вспять, не переделаешь — надо ждать, совсем не надеясь на перемены, и надо терпеть, хотя не хватает терпенья.

— А ведь все бы получилось, — сказал он однажды. — Все по-настоящему. Чтоб семья, дети… Чтобы каждый денек светлый был.

— Эй, — засмеялась она, — иди, я тебя причешу. Не обрезай косичку, ходи без шапки, станут девочки заглядываться…

— Перестань.

— А ты меня брось. И все кончится.

— Перестань!

— Ты же не пробовал. Не бойся, возьми и брось, я ведь не пропаду. Я по гроб застрахованная.

— Перестань!!

— Знаешь, — проговорила она с тем же искренним, легким смешком, — вот бабы мужей от пьянства спасают… Одна — хрясь! — и бутылку об пол. А другая потихоньку мужнин стакан придвинет и выпьет. Сама выпьет, чтоб ему не досталось…

— Ну?

— Не притворяйся, что не понял. Ты хороший. Ты очень хороший. Ты «скорая помощь», задушевный дружочек. Но ты из тех, которые сами выпивают стакан. А оттого и молчи. Никогда не жалуйся. Если не умеешь, не хочешь, не можешь по-другому, тогда не смей жаловаться! А теперь иди сюда, буду причесывать…

С той поры прошло много месяцев. Иногда — впрочем, весьма редко — в кошкинской конторе раздается неслужебный телефонный звонок. Далекий женский голос просит передать Никите Ивановичу, что ему, дескать, звонили. Диспетчер Дементьева интересуется: не передать ли что-нибудь конкретное? Нет. Просто скажите, что звонили.

В такой день безответный Никита Иванович сразу уходит с работы. И бывает, что нету его и завтра, и послезавтра.

А когда он все-таки появляется, то на себя не похож — глаза ввалились, нездоровая синева проступает сквозь румянец, весь будто обугленный, ссохшийся.

Новый начальник сердится, нервически кричит, не выбирая выражений. А Никита Иванович лишь отводит глаза. И никому не видно, как, вздрагивая, расширяются зрачки, как трепещет в них бесцветный, наглухо запертый огонь.

Потом, исподволь, Никита Иванович обретает прежний цветущий вид.

Влезши на второй столб, Никита Иванович осматривает проводку. Ну, конечно… Алюминиевый провод прикручен к старому, медному. Такие дрянные узлы всегда окисляются. Немецкий пробник под названием «Вобла» улавливал какие-то крохи напряжения и загорался. А вот лампочка Никиты Ивановича не горит. Не понял Витька простенького секрета.