Изменить стиль страницы

Слушая полный тоски сиплый голос Гурского, я сам внутренне содрогался, он же был просто разбит случившимся. И странно, сильнее всего его удручала не гибель даже чуть ли не половины нашей роты, а то, что, отступая, бойцы не вынесли тело своего комиссара, больше того — оставили и часть раненых. Я также нашел это ужасным, но тут же мне пришло в голову, что ведь и тела тех, кто, окруженный, отбивался до последнего, тоже остались на поругание врагу, некоторые же, несомненно, попались ему в лапы израненными. Должно быть, такие вещи неизбежны, когда на каком-то участке неприятель оказывается сильнее…

Когда Гурский подавленно замолчал, мне удивительно живо представилось грубое сильное лицо Мельника, добровольно, как поговаривали, уступившего комиссарские обязанности образованному Болеку, который на поверку оказался жалким болтуном и даже хуже. Потом я подумал, что в закрывшей прорыв пулеметной роте сражались Иванов, Троян и Лившиц: как-то они там? И вдруг меня будто кольнуло — я же забыл про Остапченко…

— Без вести пропавшим числился заодно со многими из его взвода, — не меняя мрачного тона, сообщил Гурский, добавив, что по этому поводу один легко раненный поляк высказал подозрение, не перешел ли белогвардеец Остапченко к генералу Франко, чересчур упорно не желал этот царский офицер покинуть полуокруженное здание и других еще удерживал. Но тут он, Гурский, вежливенько попросил клеветника заткнуть пасть, если ему, курва мать, не хочется получить прикладом по зубам. — И что думаешь, — немного оживился Гурский, — собрался я уже уходить с этого кладбища без могил, как принесли переданную через интенданта записочку от того верного царского слуги и ярого белогвардейца Остапченко. Пишет он хлопцам, что ранен не слишком тяжело, что спас его санитар, который сам потом получил пулю и лежит в палате с ним рядышком, и еще написал, чтоб ждали и винтовки не ленились чистить, а то скоро их взводный вернется в строй и строго спросит. А только кто ж, коль и дальше так пойдет, кто ж его дождется? — мрачно усомнился Гурский.

Оставив его наедине переживать смерть стольких товарищей, я направился к командному пункту: горе горем, но если ганевский «Павел Буре» не врал, пора было поднимать Фернандо.

За час-полтора Белов и его гость так накурили, что пламя свечи еле маячило сквозь дымовую завесу. На столе красовалась початая бутылка коньяку и были соблазнительно разложены съестные припасы. Но мне почему-то показалось, что и здесь разговоры не отличались излишней жизнерадостностью.

— Вот, позволь тебе представить, — обратился Белов к своему приятелю. — Алеша — прибыл сюда из Парижа. Он сын белоэмигранта, но, как видишь, с нами.

— Не сын, а пасынок, — поправил я. — Отец мой никогда за границу не выезжал. Он бывший киевский губернский архитектор, перед революцией работал в Петрограде, с восемнадцатого же года живет в Москве. Последнее время, насколько знаю, преподает в архитектурном вузе.

— Прости великодушно, я твоих анкетных данных не изучал, — извинился Белов. — Что знаю — или комбриг говорил, или от тебя. Мог и перепутать. Познакомься же. Это полковник Петров, инспектор пехоты у генерала Клебера. Товарищ Петров, как сам догадываешься, тоже болгарин.

…Недаром, видно, мой отчим, окончивший кроме всего прочего и Мюнхенскую консерваторию по классу рояля, утверждал, что мне медведь на ухо наступил: в который раз сел я в лужу с кавказским акцентом.

— Здорово, пасынок эмиграции, — протянул мне большую мягкую руку Петров, — Коньяк принимаешь? Тогда налей. Чокнемся по случаю состоявшегося знакомства.

Мы глотнули неважного испанского коньяка. Пока, опустившись на одно колено, я безуспешно тормошил разоспавшегося Фернандо, повеселевший от последнего глотка Белов рассказывал Петрову, что получилось, когда, желая особо угодить пулеметчикам батальона Тельмана, им в Альбасете выдали восемь германских «максимов».

— Им бы благодарить, а они возмутились. К Андре Марти целая делегация с претензией явилась. Марти поручил Лукачу принять ее, а он — мне. Смотрю: во главе Макс, я его по Большой Деревне знаю. Виду, однако, не подаю. В чем, спрашиваю, геноссе, дело? В ответ Макс принимается своим берлинским прононсом выкладывать кровную их обиду. Как же это так? Для итальянцев и для французов нашлись советские станковые пулеметы, а для немцев нету? Чем они хуже других? Почему их обошли? Я, как могу, доказываю, что немецкие пулеметы направлены в батальон Тельмана по национальной, так сказать, принадлежности, что лучше всего с ними должны уметь обращаться там, где имеются старые солдаты германской армии, что это, по сути дела, знак особого внимания к добровольцам немецкой национальности. Слушают меня терпеливо. Ну, думаю, убедил. Но не успел я рот закрыть, как Макс — он меня тоже узнал — по-русски вопрошает: «Да на кой хрен они нам, товарищ Белов, сдались, эти немецкие «максимы», дайте лучше отечественные…»

— Ничего удивительного, — заметил Петров. — Уж если проживающие в Москве отборные коминтерновские кадры не будут последовательными и непоколебимыми интернационалистами, то кому же ими быть? А твой Макс, он к тому же и не дурак, знает, что советский «максим» надежнее… Послушай, ты своему соне ногу кверху задери, — подсказал он мне. — Сразу проснется.

Петров еще не уехал, когда возвратился Лукач. Он недовольно повел носом на табачный дым, покосился на недопитую бутылку, сухо кивнул Петрову. Его присутствие явно не нравилось нашему комбригу. Едва тот отбыл, Лукач забросал Белова вопросами:

— Что ему здесь надо? Клебер прислал? Надеюсь, ты не дал этому соглядатаю в наши дела нос совать?

— Он совсем не за тем, товарищ комбриг, приезжал, — обиженно возразил Белов. — Он так просто завернул, со мной повидаться. Мы же, дай Бог памяти, шестнадцатый год знаемся. Со студенческой поры. И сюда совместно добирались.

Связавшись с батальоном Тельмана и обстоятельно побеседовав с Людвигом Рейном, вызвав затем Роазио и спросив «как дух?», а у Клауса осведомившись, по скольку у него к завтрему окончательно выстрелов на пушку, Лукач, на ночь глядя, по обыкновению уехал в Мадрид, и мы — Белов, Мориц и я — опять коротали ее втроем.

И опять мы изнемогали от бессонницы под симфонический храп бойцов охраны и обезножевших телефонистов. И опять несколько раз за ночь поднималась беспорядочная пальба вдоль всего фронта. И опять Белов, уже третьи сутки не ложившийся и успевший обрасти, как отпускающий бороду монпарнасский завсегдатай, обзванивал командные пункты батальонов…

Последняя перестрелка завязалась уже под утро, но не перед нами, а где-то слева. Вскоре один из ящиков взволнованно зажужжал, и командир франко-бельгийского батальона Жоффруа крайне нервозно сообщил, что по ним стреляют. Я передал это Белову. Он усмехнулся.

— Ты скажи, что на войне оно бывает.

Я перевел в трубку замечание начальника штаба бригады. Судя по тому, как неприятно защелкала мне в ухо мембрана, Жоффруа был задет за живое. И в самом деле, его детонирующий тенорок, прорываясь сквозь щелканье, прокричал, что, если б мы находились поближе к неприятелю, нам было бы не до шуток: он по некоторым симптомам готовился предпринять на рассвете атаку. Люди в ожидании нервничают. Положение складывается в высшей степени тревожное, и он, капитан Жоффруа, считает абсолютно необходимым доложить об этом и о некоторых сопровождающих обстоятельствах непосредственно командиру бригады, разговаривать же с кем-либо другим, по-видимому, бесполезно… Понемногу Жоффруа входил в раж, и мембрана стала трещать, как радиоприемник в грозу.

— Переведи Жоффруа, что я прежде всего прошу его успокоиться. Как же он хочет, чтобы люди не тревожились, когда у него у самого развинтились нервы? Изложи затем, что командир бригады по-французски не говорит и объясняться с ним все равно придется через переводчика, да, кстати, генерала сейчас и нет. А по существу прибавь, что штабу бригады отчасти известна обстановка на участке. Известно, например, что батальон Андре Марти находится в несравнимо лучших условиях, чем остальные. Во-первых, он под крышей, а не под дождливым небом, во-вторых, — за каменной стеной. Без серьезной артиллерийской подготовки враг к медицинскому факультету не сунется, особенно если по соседству проход, прикрытый лишь грудью тельмановцев и гарибальдийцев.

Пока я переводил все это, онемевшие от тугой пружины пальцы сами собой ослабели, и Жоффруа, неоднократно порывавшийся перебить меня, провалился в телефонные тартарары. Спохватившись, я изо всех сил нажал на выгнутый язычок, и требовательные интонации командира франко-бельгийского батальона, воспользовавшегося тем, что я наконец умолк, ворвались в тихую комнатку. Жаль, что заключительная фраза Белова насчет тельмановцев и гарибальдийцев, грудью закрывавших удобный проход, которая весьма эффектно прозвучала в переводе, не дошла до Жоффруа, может быть, он тогда бы не дал себе воли. А теперь он оскорбленно предупредил, что, если с ним не научатся разговаривать уважительно, ему не останется ничего иного, как прекратить всякие отношения с невежливыми людьми. Между прочим, он уже решил — и комиссар Жаке полностью с ним согласился — письменно обратиться к товарищу Марти, чтобы носящий его имя батальон объединили с батальоном «Парижская коммуна» в одной бригаде, командир которой говорил бы по-французски, это же, в конце концов, официальный язык интернациональных бригад.

Почти синхронно я повторял слова Жоффруа окончательно проснувшемуся Белову. Он досадливо потер лоб.

— Чувствуется, что Реглера больше с ними нет, его пришлось перебросить в помощь главному врачу. Дай-ка трубку.