Изменить стиль страницы

2

На командном пункте за мое отсутствие ничто не изменилось, только ближний край стола заняли некрашеные деревянные ящики с необычного вида телефонной трубкой в каждом. Лукач по-прежнему сидел за дальним концом и очиненным с обеих сторон, наполовину синим, наполовину красным карандашом, то и дело переворачивал его, переносил обстановку со своей, вынутой из планшета, маленькой карты на большую — беловскую. Он поднял на меня глаза и опять опустил, продолжая работу. На сене, как и раньше, похрапывала охрана. Следом за мной вошел мотоциклист, пробрался к одному из освобожденных телефонистами мест и лег. Я доложил о выполнении приказания.

— Генерала Клебера видели? Ну-ну, расскажите.

Я рассказал, как мне пришлось подождать, пока генерал Клебер закончит завтрак, и как много у него было гостей, и как он вошел, и я подал письмо, а он прочел и приказал сообщить, что настаивает на удержании позиций любой ценой.

— Больше ничего не прибавил?

— Еще прибавил, что ручных гранат прикажет подвезти, а насчет артиллерийских — сверх комплекта дать не может: их нету.

— И это все?

— Никак нет. Товарищ Ксанти просил вам передать, что Дуррути убит.

— Ах, черт подери! — Лукач бросил карандаш на карту и встал. — Где? Как убит?

— Не могу знать. Ксанти догнал меня, когда я уходил, и все, что сказал: передай генералу Лукачу, что Дуррути убит.

Заложив пальцы в передние карманчики брюк, Лукач отошел к окошку, стекла которого чуть-чуть дребезжали от далеких разрывов. Сквозь это дребезжание послышались отдаленные громовые раскаты, приближалась гроза.

— Самолеты, — объявил Лукач. — Сюда летят.

Снаружи, в сыром еще воздухе, гул моторов был различимее. Гурский, спрятавшийся под то же дерево, под каким ночью сидел Ганев, зачем-то снял тесак с винтовки и вперил ястребиные глаза в серое небо. Лукач тоже смотрел с порога в высокие, но плоские, как потолок, облака.

— Вот они…

Косым журавлиным клином плыли на нас девять громадных машин. Заглушая шум боя, ревели в унисон двадцать семь моторов, но даже через их рев мы услышали выстрел Гурского. Лукач недовольно взглянул на него: перезарядив винтовку, Гурский опять целился вверх.

— Остановите. И не забудьте потом прочитать нотацию. Надо, чтоб человек знал разницу между часовым, охраняющим штаб, и охотником на перелетную дичь.

Гурский, успевший выстрелить вторично, отнесся к моему окрику с явным неодобрением, но примкнул тесак.

— Истребители! — воскликнул Лукач.

За громом уже пролетевших над нами трехмоторных бомбардировщиков зазвенело комариное пение. Позади и гораздо выше их торопились коротенькие черные крестики. Строем по три две трефовые девятки догоняли тяжелые брюхастые машины, похожие на плывущих метать икру гигантских рыб. Задрав головы, мы с Гурским наблюдали, как последние черные комарики скрылись за лесистой вершиной холма, у подножия которого притаилась наша сторожка. Лукач следил за ними с шоссе.

— Я был уверен, что на бригаду, а они к Мадриду пошли, — проговорил он, возвращаясь.

В тот же миг воздух заколыхался, и мы, будто через вату, услышали приглушенный холмом гул и среди него отдельные взрывы: бумм! бумм! бумм! бумм! Красивое лицо Лукача исказила гримаса.

— Ах, негодяи, — начал он, но взор его остановился на вилле рядом с мостом, откуда мы вчера ушли из-под шальной пули. — Это что там еще за привал комедиантов?

Виллу заслонял крытый брезентом полуторатонный фургон. Дверца была открыта, и шофер, взобравшись на табурет, приколачивал к навесу над верандой древко белого флага с красным крестом.

— А ну-ка, пойдите и потребуйте, чтоб они мигом оттуда убрались. Нашли себе тихое пристанище на перекрестке прифронтовых дорог. Тут, вместо перевязочного пункта, уместнее сразу морг открыть.

Высокий интеллигентного вида француз в очках с черепаховой оправой и с краснокрестной повязкой на рукаве оказался неуступчивым и возразил, что помещение очень ему подходит и перебираться он никуда не собирается. Когда же, сославшись на приказание командира Двенадцатой бригады, я попробовал настаивать, этот студент, переждав, пока пролетят возвращавшиеся с бомбежки самолеты, ответил:

— Мной он не командует. Я из Одиннадцатой. Батальон «Парижская коммуна». Тебе приказано одно, а мне — другое. Пусть мы и отошли во вторую линию, но эвакуация раненых не завершена, и эвакуировать некуда: в «Паласе» ни одной койки свободной. А там, впереди, ребята с присохшими бинтами лежат по подвалам и ждут своей очереди. Ты меня понял? Тогда извини, мне некогда.

Я его понял, и доказательством служило облегчение, с каким я доложил возобновившему расцвечивание карты Лукачу, что молодой медик, устраивающий лазарет в пустующей вилле, совсем не из нашей бригады и не послушался. Лукач оторвался от карты и стал с интересом рассматривать меня, словно видел впервые.

— Помнится, я не ставил таких условий: наш — прогоните, а не наш — оставьте. Я дал вам указание удалить тех, кто там расположился. Вы моей просьбы не выполнили и оправдываетесь, что вас не слушаются. А вы не смогли заставить себя послушаться, оттого что сами не убеждены в справедливости моего требования. Мы мало знакомы, и, учтя это, я сделаю изъятие из общего правила: постараюсь разъяснить, почему домик напротив необходимо очистить. Но предупреждаю, в будущем не всегда найдется свободная минута для разъяснения смысла моих распоряжений. А сейчас слушайте. Я не стану говорить об опасности, которую это местоположение представляет для раненых, но ведь и мы-то с вами только-только начинаем воевать и еще можем пригодиться…

Я виновато пробормотал, что обязан выполнять его распоряжения без каких бы то ни было объяснений.

— Приятно слышать. Мы сэкономим массу драгоценного времени. Тогда ступайте и сделайте, как я сказал, чтоб там и духу человеческого не было, а для верности захватите кого из своих, да посердитее.

Я позвал тех, кто не спал: Лягутта и Юнина.

— Напомните, в случае чего, вашему доктору, что он Гаагскую конвенцию нарушает. Или, возможно, Женевскую, не помню точно. В ней есть статья, по которой походные госпитали, обозы с ранеными, амбулаторные палатки и все остальное, что пользуется защитой Красного Креста, не имеет права располагаться поблизости от военных объектов, — насмешливо посоветовал Лукач, пока Лягутт и Юнин собирались. — Ваш протеже упустил это из виду.

Симпатичный врач побелел, услышав, что мы явились выдворять его силой. Два мывших полы дюжих санитара, а затем и стучавший где-то в глубине молотком шофер разразились бранью из-за спины своего начальника, но ни грубые ругательства, ни размахивание молотком и мокрыми тряпками нас не поколебали. После преподанного Лукачем урока я был исполнен решимости, еще больше ее наблюдалось в Юнине, он так и лез тесаком вперед. Правда, подкреплявший нас сзади Лягутт приступил было к словесным увещеваниям, но я остановил его, предвидя, что взаимные пререкания затянутся до бесконечности, а там как бы и впрямь не пришлось прибегнуть к ссылкам на статьи международных соглашений.

Мое нежелание вступать в дискуссию привело к тому, что уже через десять минут оба санитара с половыми щетками, ведрами и прочим поломоечным инвентарем в руках, доругиваясь, залезали в фургон, шофер ожесточенно заводил мотор рукояткой, а стиснувший зубы, все еще бледный врач молча выпрямился на переднем сиденье. Перед тем, однако, как похожая на арбу машина сдвинулась, он дрожащим от негодования голосом высказался, что насилие это квинтэссенция фашизма и что потому место сторонников насилия не среди тех, кто обороняет Мадрид, но среди нападающих на него.

— А майору Дюмону придется так и сказать, что если я сегодня не успею вывезти наших раненых, то вина не на мне и даже не на этих вот, — обращаясь к шоферу, он с отвращением кивнул в нашу сторону, — а на том, кто их послал, на командире их бригады…

— Мне стыдно, — горько проронил Лягутт, после того как Юнин, подперев изнутри дверь виллы, вылез в окно, то самое, с дыркой в стекле, и заколотил раму прикладом. — Мне очень стыдно, — повторил Лягутт, когда мы пересекали шоссе в обратном направлении. — Разве так, примкнув штыки, разговаривают с товарищами? Надо было попросить вежливо, как следует, они бы ушли. Он прав, этот лекарь. Мы вели себя не как добровольцы свободы, а как ажаны, как грязные флики, что пришли выселять за неплатеж безработного алжирца с семьей.

Я не нашелся возразить Лягутту. Мне тоже, едва санитарный фургон отошел, сделалось как-то не по себе. Меня томила жалость к молоденькому врачу или студентику, кем он там был, обиженному до того, что у него тряслись губы. Я прожил в Париже шесть с лишним лет и знал, до чего французы не переваривают всякое принуждение, как ненавистна им сама идея слепого повиновения, и не только научился понимать их в этом, но и уважать.

За время, что я вернулся от генерала Клебера, слух так привык к отдаленному буханью фашистских пушек и к сравнительно близкому грохоту разрывов, сопровождаемых то усиливающейся, то слабеющей пулеметной и непрерывной ружейной стрельбой, что почти не замечал их, но когда вдруг совсем рядом — даже в ушах зазвенело — громыхнула батарея, внутри от неожиданности все сжалось.

— Наша ударила, слава те Господи, — хладнокровно отметил Юнин, и я подумал, что он и в самом деле бывалый солдат.

Через полчаса залпы неизвестно откуда взявшейся республиканской батареи, от которых вздрагивали стены нашей сторожки, прекратились, а вскоре к командному пункту подъехала машина и в комнату вошел чем-то осчастливленный Белов в сопровождении немолодого товарища с румяными, как у младенца с рекламы сгущенного молока, щеками.

— Геноссе Клаус! — обрадовался Лукач, протягивая ему обе руки.