— Борис Ильич, а как и у кого возникла мысль о Мавзолее?

Отвечает — односложно:

— Стихийно.

Да, возникла идея стихийно и, овладев массами, стала материальной силой.

ПРИКАЗОМ НАЧАЛЬНИКА ГАРНИЗОНА МОСКВЫ 26 января 1924 года был учрежден почетный караул у временного деревянного Мавзолея, в котором покоился Владимир Ильич.

Пост номер один — так назывался караул, который несли кремлевские курсанты.

Первые часовые встали на помост около спящего Ленина на Красной площади в 16 часов 27 января 1924 года, когда под залпы артиллерии, плач тысяч гудков и сирен вся страна, весь международный пролетариат на пять минут приостановили работу. Тогда и заступили на передовую вахту кремлевские курсанты.

Часовые в парадной форме с тех минут и держат караул у Мавзолея, сначала деревянного, а потом из гранита и мрамора, держат по сей день, сменяясь по бою Кремлевских курантов, под второй перезвон.

Осенью сорок первого года, из-за угрозы возможных налетов фашистской авиации, Мавзолей был закамуфлирован. Его скрывали под макетом двухэтажного фанерного дома с мансардой.

Перед парадом 7 ноября 1941 года макет был разобран.

Отгремели траурные залпы. Страна простилась с Лениным. Однако поток писем и телеграмм не уменьшался.

Просили, настаивали, приказывали. «Не закрывайте крышку гроба, дайте увидеть ленинские черты, ведь морозы, ведь ученые, неужели нельзя ничего сделать?»

Особенно настойчиво шли письма с периферии, с Урала, из Сибири, с Дальнего Востока…

Берут за сердце наивные формулировки. Вот одна из многих: «Не хороните Владимира Ильича. Необходимо, чтобы Ильич физически остался с нами».

Как раз в эти недели забил тревогу академик А. И. Абрикосов, как мы уже говорили, талантливо и смело проведший первоначальную операцию по сохранению. Этой операции помог мороз — а сейчас, уже в преддверии теплой погоды, необходимы были какие-то новые, экстренные акции…

26 февраля двадцать четвертого года, почти месяц спустя после похорон, была создана специальная правительственная комиссия, на нее возложена вся ответственность по наблюдению за состоянием бальзамирования Владимира Ильича Ленина и вся ответственность за своевременное принятие необходимых мер. В комиссии были народный комиссар здравоохранения, старый большевик, знаменитый Н. А. Семашко, известные профессора В. Н. Розанов и Б. С. Вейсброд. Спустя несколько дней комиссию пополнили анатом из Харькова, академик Украинской академии наук В. П. Воробьев и молодой биохимик Б. И. Збарский.

В комиссию тотчас же были переданы сотни писем и даже конкретных предложений со всех концов Союза… Как замечает Борис Ильич, подавляющее большинство предложений научно обоснованы не были…

Особенно живую и, прямо скажу, недружественную реакцию вызвало опубликованное в печати мнение А. И. Абрикосова, заявившего напрямую, что современная наука, увы, не обладает средством сохранения на сколько-нибудь продолжительное время.

В ответ на интервью сызнова посыпались письма в редакции газет, в правительство, в Центральный Комитет.

Дзержинский собрал ученых. В кратком вступительном слове сообщил: в комиссию по увековечению памяти В. И. Ленина переданы тысячи писем с одной просьбой — не предавать земле человека, с которым навсегда связана история государства, история человечества. Комиссия просит ученых сказать свое, в конце концов, решающее слово о возможностях этого при современном уровне нашей и мировой науки…

Не знаю, сохранилась ли стенограмма этого заседания, возможно, она исчезла при аресте Бориса Ильича, если она у него хранилась…

Дзержинский, предваряя совещание, сформулировал вопрос так:

— Дело идет о том, чтобы сохранить тело в таком виде, чтобы оно было доступно обозрению, и чтобы внешний вид тела и лица сохранил бы облик Владимира Ильича после своей кончины.

Борис Ильич рассказывал мне, как волновались, как нервничали, как неравнодушно отнеслись к поставленной перед ними проблеме ученые, как многие убежденно возражали: нет, нельзя, невозможно, исключено, история не знает подобных прецедентов, а взяться и потерпеть поражение — разве мыслимо? Сохранение, по их мнению, было обречено на неудачу по многим причинам и следствиям.

С огорчением констатировали — любой покамест известный нам способ не дает никакой уверенности, что есть возможность решить поставленную перед учеными задачу.

Этим волшебством пока никто не владел и не владеет.

Совещание не дало ничего позитивного.

Таких обсуждений было несколько, в общей сложности тринадцать.

Дзержинский на каждом совещании становился печальней и печальней.

Прощаясь на последней встрече с учеными, спросил Бориса Ильича:

— Значит, ничего не получится?

Збарский помолчал. И, посмотрев Дзержинскому в глаза, твердо сказал:

— Для меня этот вопрос не решен.

— Да? — с надеждой спросил Дзержинский.

— Да, — твердо ответил Збарский.

— И после того, что было сказано сегодня?

— И после того, — сказал Збарский.

— Когда мы встретимся?

— Если позволите, я вам позвоню.

Дзержинский помолчал. Молчал и Збарский.

— Жду звонка, — сказал, прощаясь, Дзержинский.

Попрощавшись, Борис Ильич хотел было поехать домой, на свою квартиру на Воронцовом Поле (какое чудесное типично московское имя было у нынешней улицы Обуха!), его ждали к обеду, однако раздумал, вскочил в трамвай, мчавшийся с неистовым звоном в сторону совсем противоположную, по Охотному ряду, по Петровке и по заснеженному бульварному кольцу. И не думал он, держась за поручень в переполненном вагоне, что его внезапное изменение в маршруте свяжет его навсегда с новым, пока еще деревянным сооружением на Красной площади у Кремлевской стены.

Анатом Воробьев Владимир Петрович, харьковчанин, будущий академик Академии наук Украинской ССР, будущий автор первого советского «Атласа анатомии человека», тоже был приглашен к Дзержинскому, однако с совещания уехал несколько раньше, он спешил домой, в кармане уже был билет на поезд Москва — Харьков.

Встретил он неожиданный визит своего молодого коллеги с некоторым удивлением, хотя они были уже давно знакомы.

Збарский посмотрел на дорожный чемодан, куда Владимир Петрович укладывал вещи, и немедля приступил к делу.

Произошел разговор, который запомнился им обоим на всю жизнь.

— Владимир Петрович, а если мы с вами все-таки возьмемся?

— За что, позволю спросить?

— Вы догадались.

— Все-таки?

— Я предлагаю взяться за это нам вдвоем. Вместе. За Это.

Воробьев, ничего не сказал, продолжал укладывать чемодан.

Збарский сказал:

— Это будет союз анатома и биохимика. И мы добьемся. Мы вдвоем — добьемся. Мы, вдвоем.

— Вы мальчишка, вот вы кто, — сердито бросил Воробьев. — И вам терять нечего. А я потеряю. Свою репутацию. И простите, сударь, мне пора на поезд.

Стал снова швырять вещи в чемодан. Збарский следил за ним молча. Воробьев поднял голову, словно бы удивляясь, что Збарский еще не ушел. И вдруг спросил:

— Нет, вы скажите честно, вы действительно верите, что мы можем взяться за этот рискованный, вы меня понимаете, какой рискованный эксперимент? И не догадываетесь, что Это может обернуться для нас обоих вселенским позором?

— Один бы я — отказался. Вдвоем — да. Можем.

Воробьев молча стягивал ремни чемодана.

— А на Красной площади, — задумчиво произнес Збарский, как бы ни к кому не обращаясь, — я проходил утром, по-прежнему стоят толпы, огромные, ехали через всю Россию. И знаете, что они делают? Плачут. Я это видел сам. Да, именно плачут оттого, что доступ прекращен и они его никогда, никогда не увидят.

— Что вы хотите сказать?

— Ничего.

— До свиданья, — сказал мрачно Воробьев, не глядя на Збарского и давая понять, что беседе конец. Збарский не двигался. — До свиданья. — Збарский молчал. — А если — провалимся? — вдруг спросил Воробьев. Збарский молчал. — Ну что вы, милостивый государь, черт бы вас побрал, набрали воды в рот? Не догадались, коли уж я вас спросил, мне было надобно знать — вы-то, вы-то сомневаетесь или нет? А коли вы не сомневаетесь — черт с вами, я от вас не отстану. — Отшвырнул ногой чемодан. — Жаль, билет на поезд пропадет. А впрочем, черт с ним, как и с вами…

Так с чертыханья и началось это содружество, или, как его обнадеживающе назвал Збарский, союз анатомии и биохимии, союз, вошедший в историю науки и государства.

БАЛЬЗАМИРОВАНИЕ. ЧТО ЭТО ТАКОЕ?

С великим интересом читаю в книге Бориса Ильича весьма примечательные и, разумеется, малоизвестные широкому кругу людей как у нас, так и во всем мире факты об этом искусстве сохранения тел человеческих на сроки более или менее продолжительные[1].

Обычай не хоронить умерших в земле существовал еще за несколько лет до нашей эры у египтян, и китайцев, и гуанхов — жителей Канарских островов.

Наивысшим искусством бальзамирования обладали египтяне; и у нас в Москве, в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, есть египетские мумии.

Тайна бальзамирования тоже хранилась неукоснительно — у египтян и финикян ею владели особые касты, они держали в секрете все без исключения способы бальзамирования.

Однако у греческих историков Геродота, Диодора Сицилийского Борис Ильич нашел описание техники сохранения в Египте.

Можно считать более или менее выясненными способы бальзамирования египтян — они высушивали тела умерших.

Збарский полагает, что мысль о таком способе сохранения подсказана самой природой.

Он утверждает это удивительно простым и точным наблюдением экспериментирующего ученого.

При переходах караванов через пустыню часто умирали люди, сопровождавшие караван верблюдов. Умиравших хоронили тут же, в знойных песках, везти с собой покойников не было сил.

А в сухом горячем песке происходило быстрое высыхание — как известно, в теле человека вода составляет почти три четверти его веса.