Нечеловеческая ярость звучит в каждой формулировке, в каждой фразе, в каждой запятой:

«Эти белогвардейские козявки забыли, что хозяином Советской страны является советский народ, а господа рыковы, бухарины, зиновьевы, каменевы являются лишь временно состоящими на службе у государства, которое в любую минуту может выкинуть их из своих канцелярий как ничтожный хлам.

Эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит Советской власти шевельнуть пальцем, чтобы от них не осталось и следа.

Советский суд приговорил бухаринско-троцкистеких извергов к расстрелу.

НКВД привел приговор в исполнение».

И прокурор Вышинский, наловчившийся фальсификатор, сфабриковавший с холопьей готовностью страшные обвинения, заключал свою речь перед приговором над Бухариным, Рыковым и другими большевиками такими словами:

«Вся наша страна, от малого до старого, ждет и требует одного: изменников и шпионов, продавших врагу нашу Родину, расстрелять, как поганых псов!»

До этого процесса уже были два аналогичных сфабрикованных и фальсифицированных процесса «троцкистско-зиновьевского террористического центра» и «антисоветского троцкистского центра», и Вышинский проводил их на казнь, перед расстрелом, таким же извержением подлой брани, которую сегодня просто невозможно читать…

И невольно думаешь, каким гениальным предвидением было ленинское завещание, требующее снять  т а к о г о  генсека, обладающего необъятной властью, снять Сталина со своего поста.

Какими же потоками крови чистых и благородных людей обернулось то, что Тринадцатый съезд не внял ленинскому призыву.

И раньше всего обернулось для самих делегатов самого Тринадцатого съезда.

22 ИЮНЯ 1941 ГОДА НАЧАЛАСЬ ВОЙНА. В июле сброшены на Москву первые бомбы.

Июльской душной ночью позвонили.

— Борис Ильич, за вами послана машина. Вас ждут в Кремле. Пожалуйста, выходите к подъезду.

Усмехаясь, вспомнил, спускаясь вниз, о звонке и машине, которая привезла его к Ежову на Лубянку.

Совсем недавно это было… Года четыре, не больше…

А ведь аресты прекратились, как только началась война.

Почему-то вспомнилось июльское обращение долго-долго молчавшего в начале войны Сталина:

«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!»

Впервые, кажется, обращался он к народу с такими задушевными словами…

У въезда в Кремль часовой отдал честь, машина подъехала к правительственному зданию.

В кабинете, куда его проводили, сидели Молотов, Каганович, Берия, Микоян. Помощники с блокнотами и карандашами.

Микоян пригласил Збарского сесть. Сообщил о только что принятом решении — в связи с возможными налетами фашистской авиации на Москву тело Владимира Ильича эвакуируется.

Решение окончательное, обсуждению не подлежит. Отъезд из Москвы — безотлагательный. Новым местопребыванием избрана Тюмень.

Молотов пояснил:

— Почему Тюмень? Предложение Сталина. Далекий тыловой город. Связан неплохо с Москвой. Промышленных и военных объектов нет. Лететь фашистской авиации далеко. — Повторил: — Тюмень.

Збарский слушал, потрясенный.

Понимают ли они, о чем идет речь? Понимают ли, что это такое? С точки зрения науки? Ведь это движение, это климат. Какая будет реакция? А вибрация на стыках рельсов? Ринуться в неизвестность — есть ли на это право у него? Есть ли право на такой эксперимент, не предвиденный ни им, ни покойным Воробьевым, эксперимент с непредсказуемой судьбой?

Молотов негромко добавил:

— Все хранится в полном секрете, предупредите ваших сотрудников и их семьи, которые выедут с вами. Никакой информации. Никому. Нигде. Начальник вашего поезда — полковник Лукин.

Сидевший поодаль военный встал, поклонился. Збарский, по-прежнему потрясенный, механически кивнул.

— В Москве, у закамуфлированного по-прежнему Мавзолея, остается пост номер один, с постоянной сменой караула и всем церемониалом. С вами в поезд садится другой пост номер один, он будет нести в Тюмени круглосуточную службу со всем церемониалом, как и здесь, в Москве. Доступ к Владимиру Ильичу будет разрешен только вашим сотрудникам и сопровождающим вас лицам, для остальных он будет закрыт. Тюмень уже предупреждена — траурным залом будет актовый зал бывшего реального училища. С партийными и советскими тюменскими организациями все договорено. Кажется, все.

Микоян спросил:

— Что вам требуется? — Повернулся к помощникам: — Записывайте. Слушаем вас, Борис Ильич. Что нужно?

Помедлив, но-прежнему оглушенный, Збарский сказал:

— Нужен гроб.

— Так. Размер?

Снова помедлив, Збарский сказал:

— Мы одного роста.

— Смерьте размер, — приказал Микоян одному из помощников. — Дальше.

— Оборудовать вагон, в котором будет находиться Ленин, установками для обеспечения максимального микроклимата.

— Записывайте. Дальше.

— Должны быть специальные амортизаторы. Чтобы вредные воздействия толчков на стыках рельсов и естественной вибрации вагона были бы сведены к минимуму.

Помощники записывали.

— Еще?

— Обеспечить остановку поезда по первому необходимому моему требованию.

Молотов молча посмотрел в сторону Лукина. Полковник встал.

— Есть.

Збарский спросил:

— Сколько времени на сборы? На выполнение моих просьб? На совещание сотрудников?

Микоян посмотрел на Молотова. Молотов сказал:

— Сутки.

— Успею, — сказал Збарский.

— Мы — тоже. И все, что просите, — будет. — Молотов встал, протянул руку: — Доброго пути, Борис Ильич.

— Спасибо.

Все члены Политбюро попрощались с ним. Он ушел с одним страстным желанием — быть во всеоружии в предстоящем ему великом испытании.

3 июля 1941 года поезд специального назначения, не зафиксированный ни одним железнодорожным расписанием, состоящий из паровоза и нескольких вагонов, в одном из которых покоился Ленин, покинул тревожную военную Москву и отправился в далекий путь, навстречу идущим на фронт из уральских и сибирских просторов бесконечным воинским эшелонам.

Сотрудники и семьи выехали тем же поездом…

ПОЛКОВНИК ЛУКИН неотступно находился при Борисе Ильиче. Следил за его состоянием, душевным и физическим.

Збарский не смыкал глаз, ночь была бессонная.

Для того чтобы войти в вагон, где покоился Ленин, нужно обязательно остановить состав — вход был только снаружи. Вагон надежно оборудован специальными установками для сохранения оптимального микроклимата. Каждый толчок на стыках рельсов отражался на лице Бориса Ильича. Впервые, через шесть часов после выезда, он согласился на предложение Лукина остановить поезд.

Дали команду. Поезд замер на глухом полустанке. Борис Ильич вышел на перрон и вошел в ленинский вагон.

Проверив действие специальных амортизаторов и установок для нужного микроклимата и убедившись, что ничего не нарушено и все благополучно, он благодарно взглянул на Лукина и, вынув из бокового кармана документ, улыбаясь, сказал:

— Пропуск действителен круглые сутки.

Поезд отправился по назначению.

Таких остановок за всю дорогу было три или четыре.

Тюмень встретила понятным волнением, беспокойством, со всем радушием.

Повезли смотреть фундаментальное здание дореволюционной постройки, бывшее реальное училище. Борис Ильич и сотрудники тщательно обследовали помещения, предназначенные для лаборатории, осмотрели бывший актовый зал.

Решено было — все сотрудники с семьями будут жить здесь же, в училище.

Борис Ильич поселился с семьей на втором этаже.

Через двенадцать часов пост номер один занял свою вахту. Так же, как и в Москве, менялся почетный караул. Только весь церемониал проходил в стенах училища, улица и город про это не знали.

В свободное время все приехавшие сотрудники и ученые начали работать в свободное от лаборатории время каждый по своему профилю, жены-врачи пошли в городскую больницу, в госпитали, осенью сам Борис Ильич неожиданно принял решение — преподавать математику в школе, где уже учился его сын Феликс. Стал преподавать, делал это, как всегда, увлеченно, завоевал уважение и симпатии учащихся, и школьники ходили на его уроки, совершенно не представляя, кто и откуда взялся этот человек, учитель и учитель, больше они ничего об этом не ведали.

Здесь, в Тюмени, Евгения Борисовна родила еще одного сына, Виктора.

Борису Ильичу было пятьдесят семь лет, Евгении Борисовне — сорок два, ровесница века. Поздний ребенок, и поэтому с ним неустанно возились, очень за него боялись, хотя он развивался совершенно нормально.

Феликс, которого в школе, а затем и дома стали звать Левой, прекрасно рисовал, прославился сначала на городской выставке в Тюмени, а затем, в числе других, и его работа была послана в Москву на всесоюзную выставку, и, к радости родителей и школы, пришел из Москвы диплом с присвоением первой премии за школьный рисунок мальчика из Тюмени по фамилии Збарский.

Вечерами все собирались в одной из пустых аудиторий слушать сводки Информбюро, все сотрудники, все жены, курсанты из состава почетного караула.

Расходились молча, с печалью и надеждой…

Через год Борис Ильич был вызван для доклада в Москву.

ЖАРКИМ И ГОРЬКИМ ИЮЛЬСКИМ ЛЕТОМ СОРОК ВТОРОГО ГОДА я был вызван в Москву для вручения мне ордена Красной Звезды. Церемония происходила в Кремле, вручал ордена сам М. И. Калинин, и можно представить радостное волнение, с каким я сел в «Дуглас», перелетавший через линию фронта. К тому же не мог подавить суетного тщеславия, что оказался в числе первых ленинградских литераторов, удостоенных пока, в первый год войны, нечастой воинской награды.

В Москве меня ждало еще одно приятное обстоятельство — генерал П. И. Мусьяков, редактор газеты «Красный Флот», в целях поощрения «блокадного корреспондента» предложил, пока я буду в Москве «отписываться» (за мною были два «подвала» о воинах Балтики на сухопутье), вызвать в столицу на несколько дней из эвакуации и мою жену: она вместе с шестилетней дочерью Татьяной была эвакуирована в Пермь с эшелоном ленинградских детей и, будучи по профессии художником, работала по специальности в газете Морского авиационно-технического училища, сокращенно МАТУ. Естественно, мы не виделись с начала войны…