Благополучно приземлился в Москве, где ждал еще один сюрприз. Из Полярного, с действующего Северного Флота был срочно вызван в Москву, в редакцию газеты «Красный Флот», Юрий Павлович Герман.

Мы очень близко дружили с ним, война нас разлучила…

Нам помогли снять номер в гостинице, и мы тут же, памятуя о нашей с ним переписке по военно-полевой почте, придумали для «Красного Флота» переписку двух летчиков, ленинградского и североморского, мы знали хорошо: я — ленинградских, он — североморских, — и написали рассказ, веселый, забавный, именно потому, что время было вовсе не веселое. Рассказ был напечатан сразу же в «Красном Флоте».

Приехала жена. Вернувшись с нею с вокзала, столкнулся в вестибюле гостиницы с другим ее постояльцем, очень известным тогда автором пьесы «Интервенция» Львом Славиным, моим недавним соседом по номеру в другой гостинице, ленинградской «Астории», мы познакомились с ним, москвичом, там, в блокадном Ленинграде, в кульминацию боев за город Ленина. Он был корреспондентом «Красной звезды» вместе с жившим тут же, в «Астории», Михаилом Светловым. Мы обрадовались новому, теперь уже московскому, свиданию. Лев Славин тоже приехал «отписаться», чтобы затем вернуться в войска — уже шло тяжелое оборонительное сражение за Кавказ.

Был со Славиным и другой корреспондент «Красной звезды», только что вернувшийся с фронта Евгений Габрилович, будущий крупнейший в кинематографе драматург, отличный прозаик, будущий кавалер всех и всяческих орденов и званий, — выглядел он тогда усталым и печальным.

В номере, куда все пришли, было накурено, жарко, душно, окна настежь открыты, и все равно душно, я щедро угощал всех какими-то роскошными, невиданными папиросами, кажется, это были «Герцеговина Флор», а для нас высшим наслаждением было подымить «Беломорканалом», очень смеялись, когда Юрий Павлович рассказывал гостям о том, как я получил где-то на улице Горького талон на ящик папирос, во всяком случае, целую коробку, мне их отпустили в знак уважения к человеку из Ленинграда, собиравшемуся снова в Ленинград… Когда мы с Германом шли по улице Горького, встретил нас приехавший из Алма-Аты ленинградский режиссер, милый, застенчивый и ошалевший от моего табачного богатства, которое я волок, и спросил, каким образом мне такое удалось. Юрий Павлович заметил:

— Это очень просто, миленький, для этого надо только, чтобы и вы полетели в Ленинград, и вам тогда тоже дадут сразу роскошные папиросы. Только надо, чтобы вы полетели именно туда…

Все смеялись, один Габрилович сидел с отсутствующим взглядом, и, когда я спросил, почему он так грустен, Габрилович наклонился ко мне и тихонько сказал:

— Видите ли, Шура, какое дело. От меня вчера ушла жена. Она здесь близко, живет в гостинице «Москва». Но все мои беды меркнут перед тем, что я видел сейчас на юге…

Если бы нам знать тогда с Габриловичем, что следующая наша встреча состоится уже в центре поверженного Берлина, в военной комендатуре Митте-района, в мае сорок пятого…

Да к тому же и жена к нему вернулась через две недели и прожила с ним долгую жизнь, до самой ее смерти…

Вошел официант с подносом и поставил, к всеобщему восторгу, несколько бутылок минеральной воды, всех мучила жажда. Официант открыл бутылку, будто невзначай бросил:

— Последний нарзан.

Все помрачнели.

Дорога на юг уже была перерезана, бои на Моздокском направлении, Минводы, Ессентуки, Кисловодск — в руках Гитлера. Директива его ставки, под секретным кодом «Эдельвейс», направленная на взятие Кавказа, пока осуществлялась.

Все стали прощаться.

Спустя несколько дней я получил свой орден из рук Калинина. Как и всех награжденных, помощник Председателя Президиума Верховного Совета предупредил: не надо слишком сильно пожимать Калинину руку — он очень от этого устает.

Несколько дней мирной гостиничной жизни пролетели как чудесный сон наяву, я «отписался», теперь оставалось только решить две непростые в те времена проблемы — отправить жену к дочке обратно в Пермь и попасть на какой-нибудь военный самолет, летевший в Ленинград через линию фронта.

И сызнова выручил добрейший генерал Мусьяков. Оказия будет. И насчет меня он договорился с командованием воздушных сил ВМФ, а Людмиле Яковлевне получил броню на экспресс «Москва — Владивосток».

Поезд отправлялся с Ярославского вокзала.

Наступала пора расставания.

Мы, естественно, мало ли что, время военное, непредусмотренное, собрались загодя, предъявили билет, поставили чемодан в купе и вышли на перрон.

У вагона, подле проводника, стоял седой человек в хорошо сшитом и хорошо сидевшем на нем сером костюме, невысокий, моложавый, с ласковой усмешкой и живым любопытством наблюдавший за вокзальной суетой, в облике его было нечто неуловимое и, однако, очень уловимо интеллигентное; в выражении лица — отчетливая доброжелательность, которую всегда примечаешь среди других выражений — угрюмых, мрачных, злых, вельможных, надменных, унылых, обиженных, высокомерных и просто глупых…

Чуть поодаль, вроде бы тоже наблюдавший за пассажирским потоком, но неизменно следящий за человеком в сером костюме, стоял военный в чине не то майора, не то полковника, сейчас уж и не помню.

Общительный седой пассажир приметил нас с женою, о чем-то спросил. Завязалась беседа. Узнал, что я провожаю жену, а потом улечу в Ленинград.

— В Ленинград, — произнес он уважительно и грустно покачал головой. — Скоро? Ах, сразу же? — И неожиданно улыбнулся. — Жаль. А то могли бы здесь, в Москве, увидеть знаете кого? Черчилля. Да, да. Самого британского льва. Он будет тут и, наверное, не обойдет стороной вопрос об открытии второго фронта. Может быть, дождемся, наконец…

Я еще не успел подивиться его осведомленности и непринужденности, с какою он свободно оповещал нас, незнакомых, о столь важном государственном событии, очевидно, мы и, главное, моя военно-морская форма внушили ему доверие. Козырнув, подошел к нему военный, до того стоявший в почтительном отдалении.

— Борис Ильич, пора садиться.

Как выяснилось потом, военный был личной охраной этого дотоле неведомого мне Бориса Ильича.

Распрощались. Поезд двинулся. Людмила Яковлевна, всплакнув, помахала платочком — ведь расставались неизвестно насколько… Да и все было неизвестно…

Уже в Ленинграде, спустя недели две, я получил от нее письмо.

Разумеется, то, что в нем было написано, ни в коем случае не могло быть пропущено военной цензурой. Его передал мне из рук в руки мой друг по блокаде Николай Гаврилович Жданов, покинувший Ленинград временно, по настоянию врачей, для лечения туберкулеза, и снова возвращавшийся в Ленинград, Коля Жданов, человек чистой души и благородных помыслов, писатель, прозаик, литературный критик и военный корреспондент. Его жена Ирина, уехавшая из Ленинграда с малолетним сыном, делила с другими писательскими женами и детьми все тяготы эвакуации…

Вот что было в письме — опускаю частные его подробности.

«…Завтра летит в Ленинград Коля Жданов. Хочу наконец написать тебе длинное письмо. Танюша наша в деревне, не хочет уезжать, и сегодня мне передали, что она собирается увязаться за Мишкой Казаковым и идет учиться в сельскую школу, завтра я к ней еду и там разберусь. Так много всего, всяких событий накопилось за это время, столько и грустного и интересного, что просто пропадаю оттого, что самого главного, всепонимающего слушателя, нет… Я совершенно «зашлась» и влюбилась, как говорится, до «потери сознания» по дороге из Москвы — в человека, с которым мы познакомились на вокзале. Ты, наверное, тогда разглядел на лацкане его пиджака два ордена Ленина, два ордена Трудового Красного Знамени и «Знак Почета». Когда поезд тронулся, мы стояли рядом и смотрели на тебя из вагона. Он опять повторил: «Сейчас, в пять ноль-ноль, как я теперь научился говорить, Черчилль прилетает в Москву». Как сам понимаешь, после такой фразы мне трудно было заставить себя уйти, он предложил боржом и через полчаса сказал следующее. Он — московский профессор, живет в Сибири и едет в Тюмень, город, где находится сейчас эвакуированное из Москвы тело Владимира Ильича Ленина. Профессор, который вместе с покойным сейчас академиком Воробьевым восемнадцать лет назад забальзамировал Ленина. Его фамилия Збарский, Борис Ильич. Тут мы официально познакомились и представились друг другу. Я рассказала, чья я жена, он понял, кто ты и кто я, и привстал, протянул мне руку. И начался потрясающий рассказ о том, как в июле сорок первого ему было приказано первый раз за все годы поднять наверх и вывезти в Сибирь тело Владимира Ильича. Рассказывал он с необыкновенным талантом, умом, и проговорили мы до десяти вечера. Поблагодарил меня как умную и очаровательную слушательницу. И обещал на следующий день рассказать, как возникла идея бальзамирования, как он приступил еще при Дзержинском к этой работе. Кроме всего прочего, он одно время, будучи биохимиком по профессии управлял в уральском имении вдовы Саввы Морозова хозяйством величиной в две Франции. Самое невероятное и фантастическое, что меня так потрясло и помогло нам подружиться, — то, что он друг и приятель, жил и учился, в одно время женился и провел часть своей молодости с А. И. Гавронским, моим Учителем, и сам понимаешь, в каком я была восторге, да и он не меньше. Я поила его чаем, хозяйничала у него в купе. Он мне рассказал добрую треть своей жизни. Он — коммунист, ездил с Литвиновым в Лигу Наций, у него три сына, старший работает с ним ассистентом по сохранению тела Ленина, что является основным делом его жизни. А младшему — три месяца. Старец, как видишь, потрясающий. Вот прилечу к тебе с нашими летчиками, я уже предпринимаю некоторые меры, и тогда все тебе расскажу. Я в него «влюблена», как когда-то, помнишь, на съемках «Человека в футляре», я была влюблена в Фаину Раневскую, и вся группа смеялась надо мной. Я страшно везучая, что встретила такого умного, очаровательного, молодого душой старого ученого. Он такой, каким Коля Черкасов играл профессора Полежаева. Я тоже произвела на него очень хорошее впечатление — я ведь могу, когда бываю в ударе и очень постараюсь».