15
На третьем номере трамвая я, как обычно, доехал до Благодатного переулка, а оттуда на попутной машине до Пулкова. Погода стояла гнилая, дул теплый сырой ветер, во многих местах снег почернел, небо казалось заболоченным, над фронтом стоял туман. Как мы радовались когда-то этому хмурому небу, с какой надеждой смотрели на густые облака: туман — это значит, немцы не смогут бомбить прицельно. Теперь мы с тревогой запрашивали у синоптиков прогноз погоды. Теперь нам было нужно ясное небо: ясное небо — значит, наша авиация будет бомбить фашистов прицельно.
Мы ехали в тишине. Только иногда то здесь, то там шлепался немецкий снаряд. И каждый раз водитель замечал: «Нервничает немец, чует что-то…»
Только к вечеру я добрался до артиллерийского полка. Это я давно обдумал: в решающем наступлении быть в Сорок пятой гвардейской, бывшей Семидесятой, ну и, конечно же, в артполку. Я и блокнот приготовил особенный. Этот блокнот я купил еще перед войной в магазине, который сейчас все на том же месте, на Невском.
— И чернила не пропускает? — спросил я.
— Что вы, первый сорт! На обрез взгляните…
И в самом деле, блокнот был редкостный, с золотым обрезом. Я решил записывать в нем только самые глубокие мысли, может быть потому он и пролежал столько времени без дела. За два с половиной года я исписал десятки всевозможных блокнотов, и с предупредительной надписью «Только для карандаша», и без всяких предупредительных надписей, но с такой шершавой бумагой, что порой казалось, пишешь на наждаке. И вот пробил час моего блокнота! Золотой обрез, конечно, потускнел, обложка закоптилась, страниц десять пришлось вырвать, так они отсырели, и все же это был замечательный и почти новый блокнот.
Весь вечер я ходил из землянки в землянку, но так ни разу свой блокнот и не раскрыл. Хотелось вместе помолчать: дело, которого мы так долго ждали, вот-вот должно было начаться.
Когда командир полка Кадацкий вернулся от Николая Павловича Симоняка, я на него налетел:
— Что сказал Симоняк?
— Ну, что сказал? Поставил задачу. «Все ясно?» — «Все, товарищ генерал!» — «Надо отличиться, ясно?» — «Ясно, товарищ генерал!» Потом подозвал меня: «Слышишь, Кадацкий, надо отличиться, понял? Ну, иди, всё».
Уж не знаю как, но эти слова Симоняка быстро всех облетели. Казалось бы, ничего нового Симоняк не сказал: завтра бой, и в этом бою, конечно же, надо отличиться. И все-таки один другому передавал эти слова, чувствуя в них особый и личный смысл, то есть что-то применительное только к самому себе.
В истории военных осад девятисотдневная блокада Ленинграда занимает особое место. И не только благодаря своей исключительной продолжительности и даже не только ввиду особой жестокости испытаний, но главным образом потому, что осажденные оказались победителями.
Ленинград победил. Нравственная плотность обороны Ленинграда — вот что выделяет ее в исторической ретроспективе. Да, было время, когда перемычка в колпинском противотанковом рву была воздвигнута из тел погибших защитников Колпина. Но пришло время, когда наша артиллерия встала под Ленинградом «колесо к колесу».
Говорят, что в древней Спарте женщина, провожая сына на войну, подала ему боевой щит со словами: «Со щитом или на щите!» И это укрепило его волю к победе.
В январе сорок четвертого в пулковских окопах я видел ленинградских женщин. Это были делегатки заводов и фабрик. Они были скупы на слова, на подарки и на слезы. Эти женщины сами были бойцами и явились сюда, на передний край, со щитом, выдержавшим девятисотдневную осаду…
Вскоре после войны я познакомился с лейтенантом Васильевым, недавно окончившим военное училище и только принявшим взвод. Было это на учениях, куда я поехал для того, чтобы утвердиться в выборе героя для новой повести. В этой повести мой герой «опоздал» на войну. У него была еще надежда отличиться на Дальнем, но там кончили быстро, и, когда все отгремело, он получил взвод, где старшина — кавалер трех орденов Славы и все солдаты штопаны и перештопаны войной и наконец сшиты в одно целое. Боевое учение, за которое орденов и медалей не дают, а уж втыков будет немало, уж чего-чего, а втыков хватит. Словом, проблема отношений между людьми, видавшими виды, и человеком, так и не понюхавшим пороха.
Учения были очень интересными — прорыв долговременной обороны противника. Ординарец командира дивизии взялся проводить меня до места, и, пока мы шли, он рассказывал о близкой демобилизации.
— Последнюю неделю служу. Уже бы я и дома был, да неохота его одного оставлять. Уже и новенький есть, вроде бы и паренек ничего… Но не поладят они, месяцок прослужит, и все, другого возьмет, будет менять, как до меня менял. — Мы подошли к месту, и он спросил: — Ну как, вызывать вам командира взвода?
Того только не хватает, чтобы начинать новую жизнь с вызова!.. А у меня в последнее время было такое чувство, что я начинаю заново. Это чувство было обострено воспоминаниями о первом дне моей работы в армии. Именно на эти места я впервые прибыл в декабре тридцать девятого и представился командиру отряда, и вспоминал теперь его «казакин» и его легкую походку, и остовы наших танков в зеленом лунном дыму. И когда ординарец козырнул, я еще постоял, глядя ему вслед. Быстро темнело, но мне казалось, что я еще вижу его чистенькие хромовые сапожки, которыми он щеголял в любую погоду, и лихо заломленную кубанку, и плеточку, — это тоже был кусочек войны, и он тоже скоро исчезнет.
Я толкнул дверь в землянку, вошел и увидел то, что хотел увидеть. И молодого лейтенанта с тщательно ухоженной полоской усов, и старых солдат с набором орденских ленточек и золотым шитьем за ранения. Сложно, ох как сложно. На войне можно отличиться в первом же деле и завоевать почет и уважение, и к полудню уже всем известно, что «нам плохого не пришлют», смотришь — вчерашний мальчик и старшине замечание сделал, а корреспонденту — извините, некогда, сами видите, что делается, давайте-ка после…
Спустя двадцать лет я совершенно случайно встретился с Васильевым. В большом зале ресторана «Европейской», как всегда переполненном до отказа, я разыскивал столик, и официант мне показал на свободное место: «Если, конечно, товарищ полковник не возражает…» Товарищ полковник не возражал, и я сел и, пока рассматривал меню, почувствовал на себе пристальный взгляд соседа.
— Не узнаете? — Но хорошо выбритое лицо и роговые очки ничего мне не сказали. — Зима сорок седьмого, да вы не оправдывайтесь, я и в самом деле тогда был мальчишкой.
Пока мы обедали, я узнал, что полковником Васильев стал недавно, работает доцентом на кафедре в московской Академии, готовится к докторской. После обеда мы посидели в Михайловском скверике, потом на Марсовом поле и вышли на Неву. И поскольку нас ничего не связывало, кроме той первой встречи на учении, то мы к ней и вернулись.
— Я тогда крепко поволновался, — сказал Васильев. — Прорыв долговременной обороны…
— Думаете, я ничего не заметил? Вы же мой герой, я вас таким задумал и живьем в книжку потащил. Ну признавайтесь, старшину крепко побаивались?
— Старшину?
— Будто не помните!
— Да не очень… Мне ведь, откровенно сказать, повезло: после училища — и сразу в Ленинград. А я сюда давно стремился. Первый раз приехал, мне еще пятнадцати не было.
— Неужели рассчитывали, что возьмут в армию?
— Ни на что я тогда не рассчитывал. А приехал на крыше вагона. Тоже в марте было. В марте сорок четвертого. Но недолго я тогда по городу повертелся, два раза в милицию забирали. Тут у вас особенно строго было, а у меня и паспорта нет, а по справочке колхоза, выходит — дезертир трудового фронта. Барнаульский я. Ну, не из самого Барнаула, до города тоже сотенка километров набежит. В сорок втором ваших ленинградских стали к нам привозить. У нас самих голодно было, но уже и к нам завозили. И все больше детей. Я этих ленинградских дистрофиков, честно говоря, просто боялся. Сколько похоронили — страшно вспомнить. Ну и выхаживали, конечно, сирот по домам брали. Одного я сам на руках принес, легкий, как пушинка, а ведь мой одногодок. Мать, та прямо зашлась: ты что? Вы ее не обвиняйте, мне тогда тринадцать исполнилось, а я старший. А всего у нас семеро, Гриша — его Гришей звали — восьмой. Сколько он у нас молока выпил, а все на ноги не мог встать. Уже картошка молодая пошла, уже ребятня ему из лесу землянику тащит — Гришенька да Гришенька… Улыбается: спасибо, спасибо, а на ноги не встает. Фельдшер смотрел, говорит — воздухом все пройдет. На воздухе мы с ним все лето спали.
Васильев помолчал немного, мы прошли вверх по набережной, было широко и празднично, вечернее солнце ярко, по-полярному, играло над Петропавловской.
— Сестренка у меня была маленькая, перед самой войной родилась, но я вам откровенно скажу, я Гришу больше, чем ее, любил. Не знаю, как вам это объяснить, она сама ходит, бегает, а он… Но ведь пошел, пошел, да еще как пошел! Он парень развитой, начитанный, у него и мать и отец были интеллигенты, отец завучем работал в школе рабочей молодежи, в ополчении погиб. А мать — у Гриши на глазах, зимой, он подробности не рассказывал. Знаю только, что они вместе трое суток пролежали… Невероятно мы с ним дружили! Я вам говорю — он очень развитой был паренек. Сам карту войны сделал, по сводкам Совинформбюро. К нам старики со всей деревни приходили. Гриша по этой своей карте положение на фронтах объяснял. Вы бы видели, что делалось, когда блокаду прорвали! Один пирог тащит, другой бражки наварил. Гриша речь сказал. Ах, как он красиво умел говорить! Ну, поразительный, просто поразительный дар! Правда, он уже тогда покашливать стал, но слабо, как будто корочкой поперхнулся, на речь это не влияло. Мама наша строгая, мы от нее мало ласки видели, да и какая может быть ласка, нас же много, на всех все равно не хватит. Но Гришу она жалела. Да нет, я вам правду говорю: когда я его взял и молоком отпаивал, а он все молчал, она, мне кажется, его не жалела, а когда он кашлять стал… Она и так его укрывала, и этак. До сих пор я этого кашля забыть не могу. Опять фельдшера вызвали, опять он — воздух да воздух, но у нас ведь не Крым, у нас уже в августе подмораживает. Опять слег. Слег, тает, аппетита нет. Я ему новую карту сделал, со всеми населенными пунктами. В октябре один наш инвалид вернулся, рассказывал, что Синявинскую высотку взяли, я на карте продвинулся. «Гриша, знаешь у вас такое местечко Синявино?» А он уже и ответить не может.