Изменить стиль страницы

Васильев снова помолчал.

— Кашель его и задушил. Всей деревней хоронили, даже этот наш инвалид пришел. Трех месяцев не дожил Гриша до января сорок четвертого. За один этот январь от моей карты одни лоскутки остались. Стрелы по два раза в день менял. Красное Село, Гатчина… Я все эти населенные пункты там, в Барнауле, запомнил. А в Ленинграде я Гришиными маршрутами ходил: вот здесь он в школе учился — один пустырь, как зуб вырвали, а вот его дом на Лермонтовском. Ночевать меня смело пускали, я правду говорил — барнаульский, приехал на город посмотреть. Верили, не очень тогда опасались.

На следующий день полковник Васильев уезжал из Ленинграда. Мне кажется, он обрадовался, увидев меня на перроне:

— Боялись, что снова на крыше уеду?

Потом в уютном купе «Красной стрелы» мы обменялись адресами. Покурили, помолчали.

— Прочел я вашу старую повесть, — сказал Васильев. — Это все было, конечно: обстрелянные, необстрелянные. И старшину вы правильно подметили… Но для меня что тогда главное было? Прорыв долговременной обороны противника. Ладно, думаю, пусть я к январю сорок четвертого не поспел, но здесь у меня «противник» попрыгает. Я ту штуку не только в училище прорабатывал, я еще ее вместе с Гришей проходил. Дети, конечно, а все-таки…

Мы простились, и я пошел домой. От вокзала до меня на метро минут десять, но хотелось пройтись по городу. Эта встреча с Васильевым многое тронула во мне. Как бы выиграла моя повесть, знай я обо всем этом раньше! А как я тогда носился со своим замыслом и как радовался, что «все в жизни совпадает». Неглубоко же я тогда копнул: полоска курсантских усиков и длинная планка орденов на груди старшины… «Мы с Гришей эту операцию давно уже прорабатывали…» И первая карта, которую сделал будущий полковник Васильев…

Сколько таких самодельных карт я видел в блокаду! Да и я сам вырвал из старого Брокгауза карту Петербургской губернии и что-то пытался рисовать. И даже показал ее однажды командующему 67-й армией, Михаилу Павловичу Духанову. Он взглянул на карту, посмеялся над моими направленческими стрелами и пририсовал к ним каких-то диковинных зверей — рисовальщиком он был замечательным, — но вдруг, взглянув на то, как я перебросил под Пулково 67-ю армию, озабоченно спросил:

— Вы что-нибудь слышали об этом? — Я стал оправдываться: дескать, все это чистая самодеятельность. И Духанов сказал грустно: — Конечно, самодеятельность… Не так все будет, чует мое сердце — не так…

Когда я через неделю снова приехал к Духанову, он укладывал чемоданы. Отозван в Москву? Что случилось, что могло случиться? Мысленно я представил себе какое-то невероятное ЧП.

— Да нет, что вы такой пугливый, — ласково говорил Духанов. — Никакого ЧП, отзывают в «плановом порядке», — добавил он невесело. — Нет, нет, давайте-ка спрашивайте меня о чем-нибудь полегче.

Он озабоченно осмотрел ящики — кажется, ничего не забыл, — на столе лежала свернутая в трубку карта, Духанов сунул ее в чемодан, но потом вынул, расправил, прошла еще одна большая минута; Духанов внимательно, словно в первый раз, рассмотрел карту, потом сложил ее вчетверо, потом еще раз вчетверо и аккуратно порвал.

— Еще одна самодеятельность, — сказал Михаил Павлович. — На этот раз генеральская…

Командующий 67-й армией Михаил Павлович Духанов был отозван Ставкой в предвидении решающего сражения, которое должно было отбросить гитлеровцев от стен Ленинграда.

— Не о ЧП речь, а о том, что за этот год и в Сталинграде, и после Сталинграда, накоплен величайший опыт наступательных операций, выработался новый тип советского военачальника. Ставка сомневается, сможем ли мы, командармы, действовавшие на сравнительно узком фронте, не только разгромить врага, но и обратить его в бегство.

Духанов говорил так, словно читал лекцию, а я, слушая его, думал: неужели же «унижение паче гордости»? Но как-то это совершенно не вязалось с характером Духанова, которому чужда была всякая поза и в равной степени душевное кокетство, то есть «поза для самого себя». Мне кажется, что Духанову, старому профессиональному военному, была чужда и сомнительная философия: «начальству виднее». Он был солдат, но никогда не опускался до уровня солдафонства. От своих подчиненных Духанов требовал не только выполнения приказа, но и его понимания. Он не бравировал своим солдатским послушанием и, быть может, именно поэтому не согнулся, когда Ставка отстранила его от командования армией. Он заставил себя разобраться в приказе, не приспособиться к приказу, чтобы полегчало на душе, а понять, что же произошло, что заставило Ставку принять именно такое решение. И это позволило Духанову воевать дальше, не цепляясь за старое положение командующего армией. Он был назначен заместителем командующего 62-й армией, но ведь этой армией командовал Василий Иванович Чуйков!

«Выбор сильнейшего» — задача и военного, и любого другого общего дела. Но даже самый точный учет главных слагаемых — опыта, знаний и мастерства — может оказаться недостаточным, если не брать в расчет и психологический эффект выбора. Осенью сорок первого года, в самый критический момент под Ленинградом, тот же Духанов был назначен командиром 10-й стрелковой дивизии. Здесь учитывалось не только военное мастерство Духанова, но и психологический эффект назначения командиром дивизии человека, еще до войны занимавшего высокие посты.

В канун боевой операции командующим 2-й Ударной армией был назначен ветеран Ленинградского фронта, ставший одним из виднейших военачальников, Иван Иванович Федюнинский. Корпус, которым командовал Николай Павлович Симоняк, был выдвинут в район Пулкова.

Честолюбие военного человека всегда связано с выполнением задачи, мерилом которой служит наиболее опасный участок фронта. Корпус, которым командовал Симоняк, был выдвинут на рубеж, наилучшим образом подготовленный фашистами для обороны и потому наиболее опасный. Это знали все, начиная с самого Симоняка и кончая семнадцатилетним красноармейцем Сологубом, который считал, что ему повезло. И в самом деле, ведь Сологубу было всего на два года больше, чем барнаульскому пареньку Васильеву, а он уже вышел на направление главного удара.

Напрасно битые гитлеровские генералы ищут в решении Гитлера любой ценой оборонять от русских свой «Северный Вал» признаки нарастающего безумия фюрера. Конечно, вся развязанная фашистами война была безумием, но без этой войны фашизм не был бы тем, чем он был в действительности — кровавой авантюрой, стоившей человечеству десятков миллионов жертв. Не существует фашизма мирного, фашизм на мирном положении — это тактический прием, это подготовка нового удара. Гитлеровское безумие в январе сорок четвертого ничем не было безумнее гитлеровского наступления на Ленинград в сентябре сорок первого.

И даже 14 января сорок четвертого, когда начала наступление 2-я Ударная армия, и даже 15 января под Пулковом фашисты не вняли голосу разума, потому что фашизм и разум — понятия прямо противоположные, потому что фашистские генералы, которые в сентябре сорок первого докладывали Гитлеру об успешных боях в пригородах Ленинграда, и фашистские генералы, которые в январе сорок четвертого, ахая и охая, выполняли приказ Гитлера об удержании «Северного Вала», были одинаково безумны.

Ожесточенное сопротивление, которое оказали гитлеровцы, запомнил каждый наш солдат, оно стоило большой крови. В час артиллерийской подготовки по немцам были выпущены десятки тысяч снарядов, по одной только интенсивности огня фашисты могли понять, какую силу набрали за девятьсот дней русские, и все же, покинув свою первую линию, гитлеровцы цеплялись за вторую, потом за третью, снова и снова зарывались в землю, в камень, в бетон. По сути дела, они были смертниками.

Нашей армии совершенно чуждо это понятие. Ведь смертником совершенно необязательно должен быть храбрый человек, смертник — человек, обреченный на смерть. Подвиг, жертва во имя общего дела, прямо противоположны обреченности. Это движение добровольное. Каждый, кто помнит первый бой Семидесятой под Сольцами, помнит подвиг красноармейца Демина: раненный в плечо, он бросил вторую бутылку с термитной смесью и поджег второй фашистский танк. Но каждый, кто помнит этот бой, помнит, что раненому красноармейцу Демину было приказано покинуть щель и выйти из боя.

Не было и не могло быть приказа командиру взвода 131-го полка Волкову закрыть своим телом амбразуру немецкого дота, было сознание, что дот мешает нашему наступлению, что он мешает свершиться тому, что должно наконец свершиться здесь.

Немецкие смертники не только сопротивлялись без всякой надежды на успех (именно в этом цинично признавались после войны гитлеровские генералы), но и подтянули к концу первого дня новые резервы. Немцы еще занимали Виттоловские высоты — это километров пять от Пулкова — и особенно держались за небольшую деревушку Рехколово, которую мало кто даже из коренных ленинградцев знает, такая это маленькая и невзрачная деревушка. Но тогда она была ключевой позицией: здесь перекресток дорог Пулково — Пушкин и Пулково — Красное Село. Симоняк справедливо требовал наступать, гнать врага. Когда ему донесли, что одна из рот 131-го полка зацепилась за северную окраину Рехколова, он бросил коротко:

— Молодцы!

Именно в этот момент погиб командир роты, и именно в этот момент командир артиллерийской батареи Игорь Бойцов принял на себя командование ротой. Я был в то время на огневых позициях, километрах в пяти от Рехколова, то есть в самом Пулкове. Игорь требовал огня, и батарея вела огонь, не считаясь с расходом снарядов. Огня! Огня! — требовал и требовал Игорь Бойцов. И вот уже Рехколово занято нами, но Бойцов требует и требует огня.