Говорова в Ленинграде ждали. С его именем связывали много надежд. Даже то, что знали о нем, говорило в его пользу: он был одним из героев битвы под Москвой, он пережил не одно только трудное отступление, но уже узнал и радость победы. «Генерал Вперед» — это впервые было сказано о Жукове, но теперь и Конев был «Генералом Вперед», и Рокоссовский. И Говоров тоже был «Генералом Вперед».
Новый фронт для Говорова оказался тяжелым и, быть может, тяжелейшим. Дистрофия, цинга и психологические травмы были крепкими союзниками немцев. Близость фронта от Ленинграда действовала на воюющих людей двояко — она рождала непревзойденную стойкость и в то же время у многих постоянную тревогу за судьбу семьи, оставшейся в Ленинграде.
Говоров видел свою миссию в том, чтобы вырвать наконец Ленинград из блокады. Он знал, какие надежды вызывает новый командующий, и он не хотел идти прежним путем. Драма Говорова (если уместно это слово) заключалась именно в том, что он был вынужден повторить пройденный и, казалось, самой историей забракованный путь.
Положение дел под Ленинградом летом и осенью сорок второго года имеет «сложную драматургию». Обе стороны стремятся к наступательным действиям. Немцы делают то, чего не делали с прошлой осени: они перебрасывают под Ленинград свежие дивизии и подводят новые типы осадных орудий, включая устрашающие своей мощностью «Шнейдер-Крезо»; они тщательно готовят операцию под кодовым названием «Файерцуг», захват Ленинграда, готовят именно в ту минуту, которая кажется им прочно выхваченной из истории. Ведь они овладели Харьковом и Ростовом, они находятся на окраинах Воронежа, перед ними Волга и Кавказский хребет, и их ведет не какой-нибудь неполноценный Александр Македонский.
Но именно в эту минуту их ждет под Ленинградом неожиданный щелчок. Они, конечно, будут потом смеяться и рассказывать, как топили в августе сорок второго большевистские кораблики на Неве и как разбомбили медсанбат, в котором лежали раненые русские, — о, это было зрелище, это был настоящий цирк… Но серьезные немецкие военные отнеслись к операции в Усть-Тосно, как и следовало отнестись серьезным военным: инициатива была на этот раз у русских, на помощь Ленинградскому фронту уже двинулся Волховский фронт, и Гитлер вынужден был бросить навстречу русским лучшие свои части; немецкие генералы поняли, что августовская операция задумана Говоровым с тем, чтобы соединиться с Волховским фронтом.
После августовской неудачи Говоров вынужден был в сентябре совершить бросок через Неву с тем, чтобы оттянуть Манштейна от Волховского фронта, и вскоре положение Манштейна стало таким, что больше Гитлер уже не решался бросать свои войска на штурм Ленинграда.
…Перед началом боевой операции мне хотелось повидать Кадацкого, но нашел я его только к вечеру. Он брился, вернее, его брил полковой парикмахер. Я поздоровался, но в ответ ничего не услышал, потому что парикмахер задрал ему голову и тщательно выбривал шею. Все-таки Кадацкий улучил момент и сердито спросил:
— Где Шамрай? (А Шамрай уже успел раствориться в полку так, как он один умел растворяться.)
В это время вошел Карпекин, без шинели, в отутюженной гимнастерке, с ослепительно белым подворотничком и надраенными до блеска сапогами, — молодой, высокий, красивый.
— Время, Семен Захарович! Здравствуй, Саша, а где Шамрай?
— Будьте здоровы, — сказал парикмахер и, сняв с командира полка полотенце, попрыскал из пульверизатора.
— Попрыскай и на меня, — попросил Карпекин.
Землянка стала наполняться людьми. Кадацкий оделся, приятно позвякивая орденами. Карпекин что-то гудел, посмеиваясь над Загладько, который не успел побриться перед боем. Потом все сразу замолкли, и в этот момент Кадацкий взглянул на ходики и засветился улыбкой: время расходиться по местам, до исходного времени оставалось ровно столько, сколько нужно, чтобы еще раз напомнить о боевой задаче и пожелать успеха. Куда только в такую минуту прятал Кадацкий свой сердитый голос.
— Посошок на дорожку! — крикнул он ординарцу и, улыбаясь, стал чокаться, как на именинах.
— Время, Семен Захарович, — снова напомнил Карпекин и стал негромко подтрунивать надо мной: я единственный был здесь одет тепло и небрежно.
Наконец все вышли в темноту и разошлись.
— Саша, — сказал мне Кадацкий, — ты голову не суй вперед, сегодня будет горячо, а я тебе не помогу. Ну, давай…
До артиллерийской подготовки было еще далеко, я разыскал Шамрая, и мы вместе стали готовить материал для радиопередачи. Шамрай помогал мне: расспрашивал людей о жизни и подробно записывал никому не нужные биографические данные. Среди бойцов было много казахов, впервые идущих в бой. Это были храбрые люди, которые не боялись войны, но смертельно боялись воды, переправы через Неву; они тянулись к русским, и был приказ, чтобы в лодки рассаживать, как тогда говорили, «смешанно». Шамрай записал биографию одного сержанта-казаха, и я ее включил в свою корреспонденцию, хотя, каюсь, никогда не видел этого человека. Все дело было в том, что в этом сержанте сидели две пули: одна — полученная им от кулаков во время коллективизации, кажется в тридцать первом году, другая — от немцев под Москвой. Шамрай ему говорил: «Третья пуля летит мимо, ты теперь заколдован, понял? Ну, колдун, шаман», на что сержант с презрением отвечал: «Нет шамана, нет аллаха, есть Ленин!»
Никогда я еще не верил так крепко, что все произойдет сегодня ночью. Какой-то у меня был свой гороскоп, я подсчитал, что прошло четыреста дней блокады, поделил эти дни на периоды, и получалось подходяще: сегодня ночью блокада будет прорвана. Я в это верил всю ночь и особенно в тот дивный утренний час, когда грянуло несколько сот орудий, минометов и «катюш» — такого огня немцы еще на этих берегах не слыхали. Я верил в то, что блокада будет прорвана, и в час артиллерийской подготовки, и в час переправы, и даже когда немцы открыли ответный огонь и топили наши утлые суденышки; я верил, я не мог не верить: ведь туда, на левый берег, переправлялась наша Семидесятая.
Все, что было потом, я помню урывками. Я лежу в неглубокой землянке, прижимаясь лицом к земле, обхватив руками голову — какой-то запоздалый рефлекс на давешние наставления; потом на одном и том же месте подряд падают три немецких снаряда, и ни один из них не рвется; потом привозят с левого берега тяжелораненого комиссара дивизии Журбу, старого большевика, участника гражданской войны, кадрового питерского рабочего. Заплакал Краснов, узнав, что Журба ранен смертельно.
Потоки холодного и какого-то грязного дождя. Казах-сержант матом гонит в лодку трех солдат, лица которых я не могу различить — все трое коротышки, а сержант рослый и здорово кроет, может быть он и есть тот самый заколдованный шамраевский сержант.
Где-то я все-таки подремал, но не в первую ночь, и не во вторую, а уже потом, когда понял, что блокада не прорвана и что дан приказ скрытно выходить из боя и переправляться назад, на правый берег. Я в это время был далеко от КП Семидесятой и от штабной землянки, почти у самой Невы. Помню раннее утро, холодный дождь, туман над Невой и оттуда, из тумана, совершенно беззвучно появляются лодки с бойцами. Слышен только шум падающего стеной дождя, и ни одного опасного весельного всплеска.
…Перед отъездом я зашел к Кадацкому проститься. Когда я вошел в землянку, он сидел за столом и длинной школьной ручкой, или, как мы говорим в Ленинграде, «вставочкой» подписывал бумаги для Гиренкова, стоявшего тут же. Вдруг ручка выпала у него из рук, он как-то сразу весь покачнулся и рухнул на стол.
— Семен Захарович! — закричал я.
— Все нормально, — сказал Гиренков. — Живой человек должен когда-нибудь спать.