1
В самом начале сентября сорок первого года я возвращался в Ленинград после очередной поездки на фронт. Меня подвезли дрезиной до Ланской, а там я собирался пересесть на трамвай. Но трамваи стояли, пропуская воинскую часть. Большая толпа строго смотрела на усталых, давно не бритых людей в запыленных гимнастерках. Был жаркий день, по-летнему светило солнце, обжигая и толпу на трамвайной остановке, и солдат в строю.
Остановка была там же, где и сейчас, — возле знаменитого дома 1 по Сердобольской улице. В этом доме, в квартире 20, в октябре семнадцатого года жил Владимир Ильич Ленин, мемориальная квартира-музей известна как последнее подполье Ильича.
Несколько дней назад редакция «На страже Родины» просила меня дать репортаж о памятных ленинских местах. Дом был рядом, и четверти часа достаточно, чтобы подняться в ленинскую квартиру и взглянуть. А за это время, может, и трамвай подойдет.
Квартира была открыта. Я вошел в знакомый узкий «петербургский» коридор; в таких доходных домах выкраивали не то что лишнюю сажень, но и за вершком гонялись. В комнате было двое: младший лейтенант (мы их до войны называли «кубариками») и пожилая женщина, оживленно объяснявшая, что здесь, в этой вот комнате, работал Ленин. Левая рука «кубарика» была на черной перевязи, часы на правой руке, он все время на них посматривал, сначала по привычке смотрел на левую руку, потом на правую.
Пожилая женщина не была мне знакома (до войны мемориальной квартирой заведовал Н. Карапетян). Она рассказала нам, что Владимир Ильич пришел сюда 7 октября старого стиля, что он уже раньше знал эту квартиру, потому что в июле здесь было заседание ЦК, и что квартира, как она выразилась, «годилась». Отсюда, в случае чего, можно было спуститься во двор по водосточной трубе.
— Ну вот еще, — сказал «кубарик» недовольно, — «по водосточной трубе»! — Такое, видимо, никак не укладывалось в его представлении о Ленине в Октябре.
Мы прошли в соседнюю комнату. Вот столик, на который обычно складывали почту, стеллажик с книгами…
— «Я пишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое… — читал «кубарик» вслух фотокопию ленинского письма. — История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя потерять много завтра, рискуя потерять все».
Внезапно он оборвал себя, взглянул на часы, еще раз взглянул на ленинское письмо и быстро вышел.
Я спросил пожилую женщину:
— Вы вместо товарища Карапетяна?
— Что вы, нет, музей закрыт, а я из квартиры сто пятьдесят четвертой, Васса Петровна Каравашкина. Насчет водосточной трубы — это точно, это все экскурсоводы рассказывали.
— Так, значит, музей закрыт?
— Конечно! Все личные вещи, принадлежавшие Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне, эвакуированы. Но нам, старым жильцам, доверяют. Я ведь в этом доме с весны семнадцатого. Я тогда на «Лесснере» работала и ничего не знала. Это уж после, из книжек. А сюда мы каждый день приходим — и я, и Ананьева, и Захарова; ну как же, убираем, чтобы все как было…
Мы вышли из квартиры, Васса Петровна закрыла дверь и аккуратно, двумя кнопками, прикрепила записку: «Ключ в кв. 33».
— До свиданья, Васса Петровна, — сказал я.
— До свиданья, до свиданья!
Я вышел на Сердобольскую. Трамвай уже наладился, и улица выглядела как обычно. Необычен был только постоянно слышимый гул, похожий на перекаты грома. Неделю назад, когда я уезжал на фронт, я тоже слышал этот гул, но теперь он стал ближе.
«Понимает она или не понимает, что происходит сейчас в Ленинграде?» — думал я о Вассе Петровне, вспоминая ее приветливость и спокойную разговорчивость, и в это время увидел на трамвайной остановке «кубарика», и он увидел меня.
— Я и не думал заходить, — сказал он, словно оправдываясь. — Прямо что-то толкнуло. Ленинская квартира — это надо же! А хорошо, славно как…
Подошла «девятка», мне она была ни к чему, но «кубарик» быстро прыгнул в вагон и с площадки помахал мне здоровой рукой.
Много раз потом я вспоминал о нем, и о Вассе Петровне, и о записке «Ключ в кв. 33», и до сих пор помню то удивительное чувство свободы, которым мы дышали на подпольной квартире Ленина. Были потом и такие минуты, когда я заставлял себя вспоминать Сердобольскую и строгое молчание толпы на трамвайной остановке и, вспоминая, чувствовал умиление. Началась зима. Пожалуй, для меня самым трудным было начало января сорок второго. Я по-прежнему работал военным корреспондентом, часто ездил на фронт и по-прежнему много ходил по Ленинграду, боялся не ходить; но в эти дни январских морозов во мне самом что-то вымерзло и было не до воспоминаний.
— Ты что, нездоров? — спросил меня Бабушкин. (Разговор шел в подвале, куда переехали все редакции Радиокомитета.)
— Вполне здоров, — сказал я. — И сегодня собираюсь в Белоостров, если только начальство не раздумает…
— Ты мне не нравишься, — сказал Бабушкин. — А когда ты вернешься?
— Завтра.
— Я хотел тебя попросить… Но ты мне не нравишься.
— Скажи, в чем дело.
— Скажу. Через три недели, двадцать первого января, годовщина… Послушай, напиши рассказ. Две-три странички. Мы дадим Маяковского, Тихонова, Берггольц; передача будет очень хорошая.
— Зачем тебе мой рассказ?
— Ну как зачем, ты много ездишь, видишь разных людей…
— Все больше покойников…
— Ну ладно, все. Будь здоров, я занят. Ты что, не видишь, что я занят?
В тот же день я уехал на фронт. Поездка была малоинтересной, вернее сказать, я был неспособен заметить что-то важное и интересное.
На следующий день я вернулся в Ленинград. Машина шла грузовая, груженная туда — снарядами, а обратно — какими-то бочками. Вместе со мной в кузове сидел полковник. Я, как всегда, был очень тепло одет, а он зяб в шинели и сапогах. За всю дорогу мы с ним не сказали ни слова.
Когда мы проезжали Ланскую, я постучал по крыше кабинки.
— В чем дело?
— Я здесь выхожу.
Машина остановилась, я вышел. В ту минуту я не думал о последствиях. Просто я увидел знакомый дом на Сердобольской и вспомнил разговор с Бабушкиным.
Было невероятно пустынно и почти темно; в Ленинграде зимой рано темнеет, а мороз и тяжелые тучи усиливали впечатление темноты. Я вспомнил рассказы экскурсоводов: Ленин был доволен квартирой Маргариты Васильевны Фофановой и потому, что дом был густо населен рабочими Выборгской стороны, и потому, что вокруг было пустынно: болото, канавы, — одним словом, Ланская. Но я такую Ланскую видел впервые.
На лестнице было темно, как ночью; выбитые окна закрыты фанерой, а в четвертом этаже вместо окна была дырка, и ветер гулял свободно. Квартира 20. Дверь закрыта. Я нащупал звонок, но звонить было совершенно ни к чему: электричество не действовало. Я постучал — никакого ответа. Прислушался, снова постучал и снова прислушался. Я уже понимал, что никого там нет, что квартира закрыта; да, конечно, я понимал, что квартира закрыта, и все-таки продолжал стучать. Еще осенью я бы своим стуком переполошил всю лестницу, но теперь, в январе сорок второго, сколько я ни стучал, ни одна дверь не открылась. Я вспомнил сентябрьскую записку — «Ключ в кв. 33», разыскал и эту квартиру, но и там мне никто не открыл.
Мне показалось, что за эти четверть часа мороз стал еще сильнее; может быть, это так и было: к вечеру мороз всегда усиливался.
Ни души. Сущим безумием было остановить машину! Как я буду возвращаться домой… Кажется, впервые я почувствовал, что у меня нет сил. Эти четверть часа на Сердобольской отняли у меня последние силы. Но стоять на месте нельзя, надо двигаться. Куда? Я мог пойти в казарму на Кирочную, 15, мог пойти в Радиокомитет, мог пойти домой на улицу Якубовича, моя командировка это позволяла. Но все равно надо было пройти весь проспект Карла Маркса, потом по Литейному мосту через Неву… Мне предстоял длинный путь. Надо двигаться, приказал я себе и пошел по проспекту Карла Маркса, и, пока шел, думал, где мне лучше ночевать — на Кирочной, в Радиокомитете или дома.
Мне хотелось повидать Бабушкина, — я, как и все, очень любил этого человека, но сейчас мне хотелось отпраздновать какое-то мрачное торжество над ним и над его идеями. Тихонов! Маяковский! В этом замерзшем мире? Но ведь Бабушкин ничего мне не говорил о Сердобольской, и не он виноват в том, что я остановил машину, его предложение написать рассказ совершенно не было связано с тем, что я сделал.
У меня в планшете хранились два больших куска глюкозы, которые я раздобыл еще осенью и которые были моим неприкосновенным запасом. Я остановился, оглянулся — улица была пустынна — и съел мой НЗ, ел медленно, обстоятельно, стараясь не думать о том, что это мой неприкосновенный запас.
«Значит, так, — думал я, — доберусь до Радио и расскажу Бабушкину о квартире на Сердобольской. «Ну и что? — скажет Бабушкин. — Чем ты меня удивил?.. Вот если бы дверь открылась…» — «Но двери закрыты, понимаешь, закрыты», — мысленно повторял я и уже знал, что Бабушкин скажет: «Не нравишься ты мне. Еще больше не нравишься, чем вчера и позавчера…»
Я старался не думать об этом будущем разговоре и о том, что было безумием остановить машину на Сердобольской, и о том, что съел свой НЗ, но снова и снова вспоминал, как только что ломился в глухие стены. Значит, если бы дверь открылась, мне бы не было так плохо, как мне плохо сейчас? На этот вопрос следовало отвечать либо — да, либо — нет.
И тогда я свернул в какой-то переулок, такой же вымерзший и пустой, как и все другие. Он вывел меня на набережную Большой Невки. Здесь было еще более дико. Какие-то барки, вмерзшие в лед, какие-то застывшие металлические конструкции, которые раньше были лебедками и кранами. Я отчетливо представлял себе, что меняю курс, что так я не попаду ни на Радио, ни на Кирочную, ни домой, но решение я уже принял. Мне даже показалось, что у меня прибавилось сил. По проспекту Карла Маркса я еле полз, а здесь, по набережной Большой Невки, шел довольно быстро. Мне даже стало как-то теплей, может быть потому, что я съел два больших куска глюкозы, а может быть потому, что решение было принято и я знал, куда иду. Я шел на Карповку, в дом номер 32, в квартиру 31, тоже очень известную ленинскую мемориальную квартиру, куда Ленин пришел 10 октября семнадцатого года и где состоялось заседание ЦК и была принята резолюция о восстании.