Зачем я шел туда? Чего я ждал от своего похода? Чуда? Нет, я просто хотел, чтобы чья-то рука открыла мне дверь в квартире 31 в доме 32 по набережной Карповки.
И чудо произошло. Я перешел Гренадерский мост и очутился в стране моего детства, на Петроградской. Здесь я знал все, каждый проходной двор. Карповка. Угрюмая громадина бывшего монастыря Иоанна Кронштадтского, еще один мостик через Карповку, знакомый дом, знакомая лестница, всего три ступеньки вверх. Я постучал…
Не сразу, но дверь открылась. Какая-то женщина, повязанная двумя теплыми платками поверх телогрейки, стояла в дверях, держа коптилку на уровне своего лица.
Я спросил:
— Можно войти?
И почти упал на стул в передней, совершенно измученный тем, что только что пережил. Женщина, все так же держа коптилку на уровне своего лица, подошла ко мне и пристально, может быть чересчур пристально, взглянула на меня.
— Да живой я, живой, — сказал я, радуясь этой женщине, встал, взял коптилку из ее рук, поднял и сразу увидел комнату, в которой когда-то все произошло. Стол с висящей над ним большой лампой, на столе приборы и стаканы… (Свердлов, великий мастер конспирации, просил хозяйку квартиры, Галину Константиновну Флаксерман, пойти на рынок и купить еду: если нагрянет полиция, надо сделать вид, что пришли гости, ужинают, это естественно, а Ильича не узнать в гриме, без усов и бороды.) Пустые стулья только усиливали впечатление значительности происходившего вчера и происходящего сегодня. И, подняв коптилку еще выше, я увидел ленинский почерк:
«…Признавая таким образом, что вооруженное восстание неизбежно и вполне назрело, ЦК предлагает всем организациям партии руководиться этим и с этой точки зрения обсуждать и разрешать все практические вопросы».
Женщина молча стояла рядом, и я спросил ее:
— Вы здесь живете?
— Я Савельева Зина, хранительница, — сказала женщина. — Я и до войны здесь работала и жила. Сейчас-то сил уж немного осталось, а в декабре убирала. Не скажу каждый день, но убирала. Да вы сядьте, ничего, можно.
Я сел за стол, она села напротив меня. Помолчали, я спросил:
— Заходит кто-нибудь?
— В декабре заходили. В январе вы первый. В книге вот записать нельзя, чернила замерзли. Был у меня карандаш, да затерялся, не найду. — Она говорила медленно, растягивая слова, так у нас многие уже говорили, считалось, что так легче. — Александру Филипповичу спасибо — он мне досок привез, теперь у нас теплее.
Я тогда не спросил, кто такой Александр Филиппович.
— Вот карандаш, — сказал я. Я открыл планшет, увидел пергаментную бумагу и пожалел, что съел оба куска глюкозы. Один бы следовало оставить…
На следующий день я отдал Бабушкину небольшую заметку о снайперах Энского подразделения, действующих на правом берегу реки С., в районе пункта Б.
— Ну-с? — спросил меня Бабушкин.
— Это все, — сказал я.
— Ясно.
— Нет, Яша, совсем все не так, как ты думаешь… Я…
— Значит, хорошо съездил, — перебил меня Бабушкин. — Мне кажется, хорошо. Я не о твоей заметочке, просто я думаю, что ты хорошо, что ты удачно съездил.
— Да, так.
— Ну и ладно, ну и молодец. — Он так искренне обрадовался, что мне стало стыдно своего молчания. — Сегодня ты мне нравишься.
— Какого черта, — сказал я. — Нравишься, не нравишься, — я ж не девушка…
Так я ничего о вчерашнем и не рассказал. Да и как рассказывать о чуде? Долго еще я ощущал пережитое мною в тот вечер как чудо. И даже после того, как познакомился с Александром Филипповичем Виноградовым, заместителем директора Ленинградского филиала музея Ленина, с тем самым, который «подбрасывал досочки» на Карповку, то есть впрягался в сани и шагал через весь город. Познакомился я и с директором музея, Василием Васильевичем Бединым, который в то время работал в Смольном, но почти ежедневно бывал в Мраморном дворце. Ленинградский филиал музея Ленина был закрыт — это так, наиболее ценные вещи эвакуированы, а броневик надежно спрятан, но это все-таки был музей Ленина, и нет-нет, да заходил сюда человек — быть может, не знал, что музей закрыт, а скорее всего так же, как я в тот вечер, просто надеялся на то, что все-таки кто-нибудь да откроет дверь.
И дверь обязательно открывали. И сам Бедин, и Виноградов, и молодые девушки Шура Смирнова и Аня Шульц, бывшие уборщицы музея, а в блокаду бойцы МПВО. Их пост был на крыше, и ночью они стояли под немилосердным небом Ленинграда, и дом их был тут же, на крыше, в небольшой надстройке, служившей когда-то помещением для механизма больших башенных часов.
— Музей закрыт, — говорила Шура Смирнова, когда на пороге появлялся случайный посетитель, чаще всего военный, возвращающийся из недолгой командировки, и, вздохнув, открывала дверь, и вместе они шагали по опустевшим залам и молчали, потому что и без слов все было ясно.
Я очень хорошо помню мертвый садик Мраморного дворца, где находился музей, и тишину, и ломкий хрустальный звон — это звенело дерево, схваченное за горло морозом. Помню дорожку к парадному ходу, занесенную ночной метелью, — когда бы я сюда ни приходил, кто-то уже раньше меня торил тропу, и я старался попасть след в след.
Кончился январь сорок второго, начался февраль. Теперь человек, который выжил в январе, сам по себе был чудом, и тот, кто был жив, гордился тем, что выжил, потому что сам факт его бытия приближал победу над фашизмом, а о победе над фашистами думали всегда — и в тот день, когда я встретил Вассу Петровну на Сердобольской, и в тот день, когда Зина Савельева открыла мне дверь на Карповке, и в тот день, когда я познакомился с Шурой Смирновой и шел с ней по опустелым залам музея.
«Товарищи! Решается судьба Петрограда!» — взывали к нам со стенда ленинские слова. Из Ленинграда были эвакуированы только личные вещи Ленина, но ни одно ленинское слово не покинуло Ленинград.
Кончился февраль, начался март. Еще стояли сильные морозы, но уже пригревало солнце, и Шура Смирнова по старой музейной привычке вытащила во двор два кресла, чтобы просушить их и выколотить пыль. И, увидев это, Александр Филиппович сказал:
— Пришла весна…
А я, встретив Бабушкина на Радио, спросил:
— Что, ленинская передача будет?
— Имеешь в виду двадцать второе апреля? Конечно, отметим. Поставим «Аппассионату». У нас есть в исполнении Софроницкого. Я говорил с Элиасбергом… Ну, что ты мнешься?
— Помнишь, зимой, в январе… — спросил я.
— Помню.
— Хочу попробовать, может, что и получится…
Весна сорок второго была поздней. В апреле теплые дни перемежались сильными снегопадами. Когда я вышел из дому, было совсем по-летнему, а когда пришел на Десятую Советскую, подул холодный ветер и в огромной парадной дома 17 свистело, как бывало зимой.
Я выбрал эту мемориальную квартиру и потому, что там жила всю зиму работник музея Клава Виноградова, и еще потому, что из всех мемориальных ленинских квартир я, пожалуй, только здесь не бывал.
Первая неожиданность: дом шестиэтажный, квартира 58 на шестом этаже. А шестой этаж — дело нешуточное. Ведь если Клавдии Федоровны нет дома, то по второму разу… Я подумал-подумал и стал подниматься.
Вторая неожиданность: дверь мне открыл мальчик лет двенадцати; возможно, я ошибаюсь, возраст в то время трудно было угадать, но все же я думаю, что не больше двенадцати (он мне потом сказал, что до войны перешел в шестой класс). Звали его Гришей. Гриша Афанасьев. Он сразу отрекомендовался и в дальнейшем держался очень независимо. Сказал, что о квартире все отлично знает и может рассказать. А Клавдия Федоровна больна. Но не сомневайтесь, расскажу вам все, как было. И, не дав мне ответить, начал:
— Эта квартира принадлежала рабочему-большевику Сергею Яковлевичу Аллилуеву. Летом семнадцатого Ленин пришел сюда, а до этого переменил три квартиры. Если бы фашисты добрались до Ленина, они бы его убили…
Слабый женский голос крикнул за стенкой:
— Гриша!
— Извините, я сейчас… Действительно, он сразу же вернулся.
— Допустил ошибку. Не фашисты, а ищейки Керенского.
— Ничего, Гриша, я понял. Ты проведи меня к своей родственнице.
Он сразу нахмурился.
— Какая родственница?
— Клавдия Федоровна…
— Не родственница она мне, — сказал он угрюмо. — А что вам нужно?
Я объяснил, он снова исчез и снова сразу же вернулся.
— Если, конечно, очень нужно…
Рядом с комнатой, где в июле семнадцатого жил Владимир Ильич Ленин, находилась маленькая комнатка для заведующей квартирой, в ней и провела первую блокадную зиму Клавдия Федоровна Виноградова. В тот день, когда я пришел на Десятую Советскую, она была очень слаба и лежала под двумя одеялами. Ее знобило. Очень многие тогда чувствовали этот озноб, и не только в апреле, но и в мае, и даже летом.
Я вошел, поздоровался, представился и сел рядом. Гриша поправил подушки.
— Я этот музей наизусть знаю, — сказал он. — Хотите, расскажу, что Ленин читал? Читал он Чехова, Тургенева, Салтыкова-Щедрина, у нас все старые книги сохранились. Ленин очень увлекался художественной литературой. Я правильно говорю?
— Помогает он мне, — сказала Клавдия Федоровна. — В булочную ходит, родной сын так не будет. — Она заплакала.
— Ну вот, теперь плакать, зачем так, зачем? — строго говорил Гриша, вытирая ей слезы.
— Шестой этаж у нас, — сказала Клавдия Федоровна. — Я почти всю зиму ходила, а теперь не могу. Спасибо Василию Васильевичу Бедину — подкрепление прислал…
— Он же директор музея, — сказал Гриша. — Он обязан.
— Нет, Гриша, нет, ты здесь неправильно рассуждаешь. Он один остался, без матери, — сказала Клавдия Федоровна, оправдывая мальчика. — Всю осень зажигалки тушил…
— Зажигалки ничего, — сказал Гриша. — Вот в переулке Ильича — там он фугасную бросил…
— Не знаете? — спросила Клавдия Федоровна. — Очень там квартира пострадала?
— Я там не был, говорят, только одну комнату завалило.
Я видел, что Клавдия Федоровна утомлена, и стал прощаться.