Тут на мое счастье завыла сирена, уже было слышно, как сквозь частый зенитный переполох немцы сваливают бомбы.
Приказ был строгим: «Всем в бомбоубежище». И особенно строгим потому, что здесь поначалу бомбежек, что называется, не признавали: народ военный, за три месяца ко всему привыкли. И тогда последовал строгий приказ, и во время налета все стали стекаться в бомбоубежище. Не спеша рассаживались старшие политруки и батальонные комиссары, и старшие батальонные комиссары и полковые.
Казалось бы, не все ли равно, где «забивать козла» — в зашторенной комнате отдыха или в бомбоубежище. Но, оказывается, было не все равно. И я что-то не помню, чтобы в бомбоубежище «забивали козла».
Я был рад случаю стушеваться, но все вышло по-другому. В бомбоубежище Галстян подошел ко мне, жестом пригласил сесть и коротко, но очень точно рассказал, почему он находится в Резерве. Военный Совет фронта недоволен действиями Семидесятой, отступавшей начиная с 10 августа от берегов Шелони до Павловска, Пушкина и Шушар. Командир дивизии Федюнин был убит, потери были большие, отвечать должен был комиссар. И Галстяна сняли с должности и определили в Резерв до выяснения всех обстоятельств, связанных с отступлением.
Ни одного громкого слова, ни одного лишнего жеста. Когда был дан отбой, мы поднялись наверх, и я сказал, что должен идти. Галстян кивнул: «Конечно, дорогой, надо работать…» Но я заметил, что он как-то странно потер щеку: не то проверяет, чисто ли выбрит, не то сдерживает тик.
Он мне не сказал, что написал письмо Сталину. Об этом письме я узнал много лет спустя. Но и после того как я узнал о письме, я не стал расспрашивать о его содержании. Да и сейчас не знаю, хотя письмо хранится в архиве и с ним можно ознакомиться…
Зачем? С меня довольно того, как я сам представляю это письмо. Без громких слов, без лишних жестов.
И хотя я знаю, что в письме было сказано: «Кровью доказать» и еще было сказано: «В любой должности и в любом звании», но я не считаю эти слова лишними или громкими.
Еще фронт был в движении, еще выходили из окружения наши люди, и группами и в одиночку… Они были измучены голодом, было страшно смотреть на их рубища, на их разбитые сапоги, на их израненные ноги. Но больше, чем в хлебе, они нуждались в том, чтобы снова почувствовать себя бойцами, чтобы снова быть в строю, в том, чтобы их повернули лицом к врагу.
Я слышал много легенд о Галстяне, который снова появился на фронте в конце сентября сорок первого. Легенды эти совершенно одинаковы по содержанию, меняется только номер части, в которой происходит действие.
В штаб артиллерийского полка к комиссару полка или к парторгу ночью приходит человек в плащ-палатке, высокий, со смуглым, обветренным лицом, на котором ярко горят черные южные глаза.
— Товарищи, мне и группе моих людей приказано сегодня ночью овладеть противотанковым рвом, в котором засели фашисты. Я прошу вас помочь мне огоньком…
Знакомый голос, знакомые черные глаза… Неужели?..
Но в это время кто-то уже кричит:
— Товарищ полковой комиссар!
Легенда заканчивалась во всех вариантах одинаково.
— Докладываю командиру дивизии (начальнику штаба, комиссару), а он мне: «Для товарища Галстяна ничего не пожалею». А со снарядами тогда жутко было! Ну, мы артподготовку по всем правилам дали…
В бою за противотанковый ров Галстян был ранен, и вскоре его назначили комиссаром 125-й дивизии.
Но все это было потом, а в тот вечер в Резерве я и представить себе не мог, как сложится судьба Галстяна. Прозвучал отбой, мы простились, и я вышел на улицу.
Кирочная была забита народом, светила луна, и в чистом небе стояли крупные звезды. На Литейном людской поток занимал всю ширину улицы, чем дальше от домов, тем считалось безопаснее. Больше всего мне это напомнило Октябрьские или Первомайские праздники, когда демонстрация закончена и после Дворцовой площади все расходятся по домам. В комсомольские годы мы любили возвращаться, не рассыпая колонны, с музыкой и песнями. А на улице уже появлялись мамы с колясочками, приезжие, которые все утро томились на вокзалах, и заспанные оболтусы, проспавшие утренний холодок, и музыку, и песни, и позор капиталистам, и дядю Васю, благостного и совершенно трезвого, вынимающего из чехла старое знамя, на котором чернеет «…арии всех стран, соединя…».