Изменить стиль страницы

4

Механизм моего служебного положения был в то время довольно сложным. Никакого штатного места я не занимал, числился за Резервом Политуправления фронта, а Резерв командировывал меня в газету «На страже Родины». Таким образом, не занимая штатного места, я выполнял любое задание, которое газета требовала от меня.

Неудобства этой странной системы вполне окупались той, пусть относительной, свободой, которой я в то время пользовался.

Я старался как можно меньше задерживаться в большом казарменном здании на Кирочной 15, но как бы хорошо ни были налажены мои отношения с писарями и машинистками, каждая «командировка» должна была пройти сквозь строй подписей: командир взвода, командир роты, командир батальона еженедельно ходатайствовали перед начальником Резерва о командировании интенданта III ранга, имярек, для выполнения литературного задания фронтовой газеты, после чего я «убывал», а по истечении срока «командировки» «являлся».

Почти ни с кем из иерархической лестницы моего резервного начальства я знаком не был, да и нелегко было здесь свести знакомство: каждый стремился как можно скорее выбраться отсюда на фронт.

— Товарищ писатель, к командиру роты! — торжественно провозгласил пожилой старшина, скосив глаза на дверь с надписью: «Канцелярия».

— Меня? — переспросил я, хотя переспрашивать в таких случаях не положено. Но кому я нужен, да и спешить надо, я обещал вечером быть в газете…

Старшина чуть заметно пожал плечами и снова молча покосился на дверь.

Есть нечто бесконечно унылое в слове «канцелярия». И даже в самих канцелярских дверях. Сколько я их в своей жизни перевидал! Видел я и убогие, из некрашеной зыбкой фанеры, видел и величественные, из красного дерева, отделанные бронзой, четырехметровые, рассчитанные на стоящих по бокам гренадер, но и те и другие всегда были странно похожи друг на друга — ни благородная порода дерева, ни бронза ничего не меняют, все обезличивается одной только надписью. И так не хочется входить туда…

В канцелярии, куда я вошел, стояли четыре стола с заляпанными промокашками и школьными невыливайками, три стола пустовали, за четвертым сидел незнакомый мне старший политрук, крепкий мужчина лет под сорок, с черными, коротко подрубленными бачками.

— Почему не вижу вас в роте? — спросил он меня доброжелательно.

Я начал объяснять ситуацию, но почти сразу стал путаться и лепетать. Что за черт! Я вдруг почувствовал себя в чем-то виноватым, и хотя понимал, что тон я взял неверный, ничего с этим поделать не мог. И чем внимательнее слушал меня старший политрук, тем хуже у меня выходило.

— Все ясно, — сказал он. — Рапорт я подписать не могу, вы имеете право подать через меня рапорт командиру батальона. А пока идите в свой взвод, у вас есть два часа личного времени, конверты и марки в военторговском ларьке, там же продаются подворотнички, учтите это.

— Но позвольте! — самым штатским образом воскликнул я. — Меня ждут в газете, у меня задание…

Конечно, все довольно быстро утряслось, но за те два часа, которые я томился «во взводе», я как-то другими глазами взглянул на Кирочную 15. До сих пор это было случайное колесико в моей судьбе, которое неизвестно зачем и почему надо было раз в неделю поворачивать. Не все ли равно, как оно устроено, — повернуть, и дело с концом. Я входил, предъявлял документ красноармейцу в дворницкой шубе и как можно быстрее шагал по плацу, не задерживая взгляда ни на старших политруках, ни на батальонных комиссарах, совершавших прогулки между бомбежками, ни на пустовавшей площадке для волейбола. Я не раз проходил мимо приземистого окошечка Военторга, не замечая ни хорошенького личика продавщицы, ни очередей за одеколоном «Красная Москва» и за детскими одеяльцами из голубой байки, которые были суть теплые портянки. Ни «Красная Москва», ни голубые портянки никакого отношения к моей жизни не имели…

— В шахматы не желаете сразиться? — спросил меня высоченный бородач в летной форме, сильно выгоревшей, но хорошо выутюженной, с чистым подворотничком (это первое, что бросилось мне в глаза). На ногах у него были тапочки, шахматную доску он держал под мышкой, все вместе напоминало дом отдыха.

За десять минут я выиграл у него партию. Как ни скверно я играл, но бородач играл еще хуже, да он почти и не играл, а, что называется, просто переставлял фигуры. Проиграв, он тут же спросил:

— Может, еще сыграем?

Я стал отказываться, но тут я встретился с его взглядом, а взгляд был таким умоляющим и таким щемяще тоскливым, что я согласился.

— Время убиваешь, — сказал мой партнер, — ну, утром и днем — ладно, строевая, то, другое, но вечером…

— А давно вы здесь?

— Пятые сутки…

— Пятые сутки! — Я содрогнулся, подумав, что, быть может, и мне придется вытерпеть такое. — Пятые сутки! А в чем дело?

Дело было в том, что его самолет подбили немцы, он все-таки дотянул почти до Ленинграда и выбросился с парашютом где-то возле Средней Рогатки. Но с документами у него не все в порядке. В район их аэродрома, тоже, в общем, где-то неподалеку, просочились немцы. Ночь. Дали тревогу. Он схватил гимнастерку, в которой был партбилет, побежал к самолету и только в воздухе обнаружил, что гимнастерка не его, а другого летчика. И теперь вся надежда, что этот летчик отыщется.

— Но он тоже вас, наверное, разыскивает!

— Да, если жив…

Мы с ним сыграли еще одну партию в шахматы и потом еще одну. Теперь ему было легче играть, потому что теперь я только переставлял фигуры. Было слышно, как гудят наши самолеты. Как правило, немцы вечером не бомбили, у них был перерыв после дневных бомбежек, а ночные они начинали позднее, каждый раз не давая нашему радио доиграть «Интернационал».

Мне кажется, мой партнер тоже прислушивался к самолетам. Наверное прислушивался, во всяком случае, я думал: каково ему сейчас? А что я знал о других обитателях этого дома?

— Тезка, поздравь, еду, все, точка!

На мгновение у нашего столика мелькнуло разгоряченное, счастливое лицо, небольшой чемоданчик, и тезка моего партнера исчез так же внезапно, как и появился.

В комнате стало тихо. В комнате этой и раньше было тихо. Она и называлась «комнатой отдыха». Здесь играли в шахматы, читали книги, на стенах висели таблички: «Просьба соблюдать тишину». Но только сейчас я услышал ее.

Кроме бородатого летчика и меня, еще три или четыре пары играли в шахматы. Раздавались негромкие голоса: шах, гардэ, вилка, — было слышно, как шуршит газета. Потом прозвенел голос: «Тезка, поздравь, еду, все, точка». И наступила тишина.

Много лет прошло с тех пор, но я не забыл и, наверное, никогда не забуду эту задраенную черными маскировочными шторами «комнату отдыха». И тишину. Для меня она была благодетельной. Я тогда, кажется впервые, подумал, что нет таких канцелярских дверей, которые могут скрыть от писателя жизнь людей, в том случае, конечно, если писатель интересуется людьми, а не только собственной судьбой.

Здесь, в Резерве, я встретился с Галстяном. Иногда мне кажется, что я знал Галстяна всю жизнь. Может быть, потому, что он был первым военным человеком, с которым я коротко сошелся, а может быть, потому, что Семидесятая благодаря Галстяну стала для меня родным домом. Да и сейчас, встречаясь с людьми этой дивизии, я всегда чувствую, что с нами ее бывший комиссар.

Это был человек, которого я про себя часто называю коммунистическим. И вот что я при этом думаю.

Никто не знает, каким будет человек, когда коммунизм восторжествует на всей земле. К сожалению, о будущем у нас пишут главным образом писатели-фантасты и, как правило, о таком будущем, когда человечество занимается межзвездными полетами, а все другие проблемы решены. Надо только нажимать кнопки и не переедать пилюлек с витаминами.

Но я вообще не уверен, что главной заботой человека когда-либо станет космос. Кроме того, мне не нравится жизнь с витаминозными пилюлями, заменяющими и любительскую колбасу, и сто граммов, и даже сто пятьдесят.

Что же остается на земле? Дискуссии по поводу мини-хитона, да ревность, которая из всех пережитков допущена, чтобы как-то скрасить эту ангельскую жизнь. Маловато…

Лично я мечтаю заглянуть в не столь далекие времена, ну хотя бы в такое время, когда технический прогресс еще ограничен облетом солнечной системы, а люди на Земле, еще люди, со всеми существующими страстями — страстями хорошими и страстями дурными, — стараются жить по-коммунистически и в этом преуспевают.

Галстян почти всю жизнь был армейским политработником. Его работа не была выбрана случайно и не была вызвана обстоятельствами преходящими. Галстян стал политработником сознательно, потому что видел в этой работе свое призвание. Я не знал его в молодости, мы встретились, когда он был уже полковым комиссаром, но я знаю, что молодость его была трудной, а это зачастую озлобляет, а потом, в зрелом возрасте, вызывает желание, как говорится, «пожить» или, как еще говорят, «пожить для себя».

Галстян жил для других. Его отличительной чертой была любовь к людям, желание, можно сказать — умение, поступиться своим ради товарища.

Я понимаю, что такая характеристика может показаться слабой, тем более что любовь к людям зачастую проходит у нас под рубрикой «общечеловеческих качеств»; к тому же ее (любовь к человеку) еще называют «внеисторичной». И вообще, хорошо ли все это в отношении политработника армейского масштаба?

По-моему, хорошо. Кто помнит Галстяна, тот помнит его вечные вопросы: «Как вам у нас работается? Как настроение? А вы сегодня обедали? Что дома? Письма есть?»

И снова я вижу улыбки: «Голубчик мой, да кто же из политработников не задает таких вопросов? Уставом положено заботиться о людях».

Верно. Но уставом не положено отдавать свою пайку, как это не раз делал в голод Галстян, уставом не положено, вместо того чтобы провести воскресный день в своей семье, мчаться в больницу, чтобы помочь старой женщине, матери командира батареи, уставом не положено уступать свою койку раненому политруку.