Изменить стиль страницы

— А вы что, не воюете? — спросил командир полка сердито.

Но начфин твердо сказал, что просит повоевать «в боевых порядках пехоты».

— Что вы, ей-богу, товарищ Алексеев, — сказал командир полка, — кажется, человек солидный, а просите… У каждого своя сфера, так я говорю? — спросил он Александра Селиверстовича, который покраснел, но в силу своего характера утвердительно закивал. — У каждого своя сфера, — словцо ему явно понравилось. — Ваша сфера — финансы.

Начфин краешком глаза взглянул на нас, потом я понял, как неудобно ему было «излагать» при посторонних, но у него не было другого выхода, он торопился и потому твердо сказал, что в деревне Пелково, быть может, и посейчас проживает его жена Алексеева Л. Д. и что, поскольку командир полка приказал овладеть населенным пунктом Пелково…

— Она с этих мест, товарищ подполковник, летом сорок первого находилась с сыном Валерием на отдыхе в Пелкове, где постоянно проживала сестра жены. Сведений за истекший период не имел.

Командир полка задумался. Он думал, не глядя ни на начфина, ни на своего адъютанта, который делал какие-то магические знаки, ни на нас, людей посторонних, да еще газетчиков, то есть таких людей, которые могут как-нибудь не так истолковать решение командира полка.

— Какие там «боевые порядки пехоты»… — сказал командир полка, по-прежнему не глядя на нас и словно разговаривая сам с собой. (Возможно, что так оно и было.) — Боевые порядки, боевые порядки… Нет, так дело не пойдет… — Тишина в землянке была поразительной, кажется и артиллерия наверху вдруг оборвала свою цельнодневную работу. — Разрешаю вам, товарищ Алексеев, остаться с первым батальоном, в сфере… я сам скажу комбату, — и он быстро обхватил взглядом начфина, адъютанта, Александра Селиверстовича и меня. — Учить вас не хочу, воевать вы умеете. Желаю благополучной встречи с супругой.

— Спасибо, товарищ полковник, — сказал начфин. (В таких случаях лишнюю звезду на погоне так и хочется прибавить.) Он козырнул, идеально сделал налево кругом; наверху начали стрелять пушки, а я стал просить остаться здесь до полного освобождения Пелкова.

Командир полка встал:

— Об этом прошу договориться с замполитом, в настоящее время он в медсанбате на перевязке. Желаю счастливого возвращения в город Ленинград.

— После Пелкова попрощаемся, — сказал я.

— Попрощаемся сейчас, — твердо сказал командир полка, и мне показалось, что он весело подмигнул своему адъютанту.

Веселость командира полка уже к вечеру стала мне понятной. Оказалось, что дивизии в целом приказано преследовать отступающего противника, а Пелково будет брать один батальон. Знамение времени: один батальон пехоты — и целая группа артиллерийской поддержки, и танки, и «катюши»!

— Немцы окружены, — шептал мне ночью Александр Селиверстович. — Они в блокаде, понимаете, это они в блокаде… — Он никак не мог успокоиться: и сам не спал, и мне не давал уснуть, и все ворочался на нарах. — Почему вы молчите, Саша, как вы думаете, они будут сопротивляться? Ах, боже мой, немцы в блокаде!

А я думал об Алексееве. Тяжелая фигура начфина уже несколько раз мелькала сегодня. (Его устроили в артснабжение.) Найдет ли он свою жену? А вдруг они действительно встретятся?

Гитлеровцы недолго держались в окружении. Правда, была предпринята попытка танками пробиться на помощь окруженному гарнизону, но маневр вовремя был разгадан, и рота немецких танков разгромлена.

На второй день осады был захвачен «язык», который обстоятельно рассказал, что осажденный гарнизон не способен к сопротивлению: нехватка оружия, страх перед возмездием…

— А как у них с продовольствием, — шептал мне Александр Селиверстович, — у них должно кончиться продовольствие, верно?

А еще через день я увидел перебежчика. Это было на рассвете, а к вечеру еще человек пятнадцать добровольно сдались.

Назавтра бросили батальон в наступление. Через час открылось Пелково. Будничная картина всеобщего разрушения была ужасной. Горела улица, чуть ли не по крыши домов заваленная всякой рухлядью, посудой, форменными шинелями, пишущими машинками; плавились банки с консервами, взрывались ящики с гранатами, пахло не то смолой, не то каким-то эрзацем смолы, где-то еще безнадежно стучал пулемет, а на черном, обугленном телеграфном столбе висел огромный плакат: «Rauchen streng verboten»[12]. И поверх всего был слышен голос командира батальона, передавшего открытым текстом: «Сегодня в ... часов овладели населенным пунктом Пелково. Подбито орудий ... танков ... захвачено снаряжение…»

В Пелкове мы встретились с начфином полка Алексеевым. Рядом с ним шагала молодая женщина в довольно-таки ладной шинельке. Меня словно обожгло радостью. Неужели все-таки встретились?

Я окликнул Алексеева, он, конечно, меня не узнал, да ведь мы и не были знакомы; и я сказал, что знаю его историю.

— Нет, не нашел, — сказал Алексеев. — Вот Женя говорит, давно в Германию угнали. Это Женя, сестра жены. Ведь вот как бывает — сестры родные, эта успела к партизанам, третий год воюет, а мои…

Он говорил спокойно, и этот спокойный голос поразительно не соответствовал всему тому, о чем он рассказывал и что пережил: сестра жены, партизанский отряд, первая весточка за столько времени, «угнали в Германию», живы ли, доживут ли?

Больше я не видел начфина полка и не знаю, как сложилась его жизнь, но я еще думал о нем и о его семье и не мог забыть, как он простился со мной — протянул руку, а в глазах мелькнула надежда. Для меня в эту минуту война круто пошла к концу. Впереди было еще очень многое, много горя, тяжелых раздумий и одиноких жизней, но конец был виден, мелькала радость на лицах, конечно она и раньше мелькала, и раньше я чувствовал — нет-нет, да и обожжет, но теперь в самом воздухе появилось что-то новое, какое-то новое быстрое течение.

Весной сорок четвертого года, впервые за войну, я поехал в отпуск в Москву и там написал небольшую повесть «Алексей Абатуров» — о том, как мелькает радость на лице воюющего человека, о предчувствии радости, о том, как она обжигает человека, иногда во сне, иногда наяву. А назвал я героя повести Алексеем Абатуровым не только потому, что старший политрук Абатуров стал моим другом в первый день моей работы на войне, но и потому, что его гибель была моей первой на войне личной потерей.

«Красная стрела» шла в Москву невероятно медленно, как говорят железнодорожники, «с одышкой», а у меня было ощущение какого-то сверхбыстрого движения. Много лет спустя, когда я слушал космонавта Поповича — он рассказывал о выходе своего корабля из верхних слоев атмосферы в космос, — я подумал, что нечто подобное этому я испытал в сверхмедленной «Стреле» сорок четвертого года. И потребовалось немало дней для того, чтобы отвыкнуть от ленинградского притяжения.

Я жил в писательском поселке Переделкино, за окном моей комнаты был поистине космический пейзаж: снежная полянка и чуть вдали лесной пригорок. Теперь много говорят о том, что все тела Вселенной сделаны из одних и тех же материалов; если это действительно так, то снежная полянка в Переделкине была точно такой же, как и лужская, по которой мы шли с начфином Алексеевым и партизанкой Женей.

Моя повесть «Алексей Абатуров» начинается сном, в котором только и возможно заглянуть в незнакомый край свиданий, а кончается размышлениями героя о близком будущем и о том, что он не может быть в стороне от нового, всепроникающего чувства победы.

Как бы там ни было, но именно в Пелкове я впервые увидел перебежчиков, не пленных, а добровольно перешедших на нашу сторону немецких солдат. Я боялся доверять их рассказам: слишком близко горело Пелково, слишком много я знал о «сволочном режиме», я слишком много пережил и понимал, что есть разница между раскаянием и страхом. Но как бы там ни было, а именно в Пелкове я впервые увидел немецких солдат, добровольно перешедших на нашу сторону.