Изменить стиль страницы

17

Через неделю Александр Селиверстович снова вызвался ехать со мной на фронт «за водителя». В Ленинграде было непостижимо тихо, и к этой тишине невозможно было сразу привыкнуть…

Память не сохранила номер дивизии, в которой мы провели неделю, сохранилась только моя радиопередача, начинавшаяся словами: «Несколько дней пробыл я в части, наступающей южнее Сиверской и в боях добывающей право называться «Лужской».

Не дожидаясь возвращения в Ленинград, я написал очерк о трех знаменитых разведчиках — Азанове, Флотском и Дубовце. И еще очерк о Карпухине — он прославился стрельбой из противотанкового ружья. И еще о пулеметчике Липатове, и еще об одном разведчике, Андрее Денисове. До чего славный был парень, с лихим чубом, который он хоть и маскировал, но который то и дело выглядывал из-под шапки.

Прошлой ночью Андрей захватил пленного и сейчас был возбужден делом, бессонной ночью и медалью «За отвагу», очень ценившейся на фронте.

— Ваш коллега, — сказал мне Андрей, показав на пленного, мирно крутившего «козью ножку». — Точно — писатель. Иоганн Г., может, слыхали?

Нет, я не слыхал этого имени.

— Майор проверял. Точно, по кондиции.

Майор — авторитет непререкаемый, и я пошел к нему за разрешением поговорить с пленным.

— А, уже наболтали вам! — добродушно сказал майор. — Андрей! Давай-ка нам своего тепленького. И отдыхай, слышишь? Хватит, говорю, болтаться, через четыреста минут — подъем. Без переводчика справитесь? — спросил меня майор.

Пленный был человеком лет под сорок, высокого роста, могучего сложения, блондин, чисто выбритый, что называется «цветущий мужчина». На мои вопросы он отвечал охотно, подчеркивая свое особое положение в армии: так сказать, невоюющий человек, документы у господина майора. Господин майор…

— Вы работаете в роте пропаганды?

Он презрительно выпятил нижнюю губу:

— Я писатель. У господина майора мои документы…

— Хорошо, хорошо… Я хочу знать, что вы пишете, в каком жанре — проза, стихи?

— О! — сказал он. — Драмы. Романы тоже. — И после небольшой паузы: — И стихи тоже.

Так. Иоганн Г. Романы, стихи, пьесы.

— Закуривайте, — сказал я. — Хорошо, хорошо, возьмите две. И потрудитесь ответить: с какими издательствами связаны, названия книг…

— Это не имеет значения, — сказал он, затягиваясь моим «Беломором».

— То есть как это «не имеет значения»?

— Господин майор не спрашивал меня о таких пустяках. Я указал расположение штаба дивизии, — сказал он самодовольно.

— И хорошо сделали. Но прошу вас отвечать на мои вопросы. Ваши книги…

— О! — сказал он. — Мою пьесу ставили в городе Луга. Был большой успех. Луга — хороший город, — сказал он почти чисто по-русски.

Да, Луга — хороший город, это я знал без писателя Иоганна Г.

— Посмотрите в окно. — Он показал мне на пленного немца. — Этот старый солдат играл в моей пьесе фрау Мольтке, жену нашего знаменитого фельдмаршала. Очень плохо играл…

Какая-то чертовщина: старый солдат в роли фрау Мольтке и этот дюжий Иоганн… Меня от всего этого просто мутило. И все-таки что-то удерживало и заставляло задавать все новые и новые вопросы. Уж очень хотелось понять, как это у них там все устроено.

— И много вы написали пьес? — спросил я.

— Четыреста тридцать.

— Сколько?!

— Четыреста тридцать. Я пишу уже двадцать пять лет. В Луге был мой юбилей.

Я бросил эту беседу, так ничего толком и не поняв. А вечером поймал майора.

— Да ну, какой он писатель!

— Так это он что, такую «легенду» придумал? А документы?..

— Абсолютно подлинные, — сказал майор. — Что касается этих самых четырехсот тридцати пьес — очень может быть, что и четыреста тридцать. Кое-что у него было с собой. Переводчик целый день трудился, совершенно, говорит, безграмотная мазня. Да его даже там не печатали.

— Но если там считали, что идеология…

— Какая там идеология, — майор махнул рукой. — Я вам говорю, просто чушь: какие-то короли и королевы, пастухи и пастушки. Если интересуетесь, так пожалуйста. — Он дал мне два листочка, сколотые булавкой. — Тут вся его биография…

Действительно, на двух страничках была написана вся Иоганнова жизнь. Он родился в небольшом провинциальном городке, по наследству получил маленькую кондитерскую, но почти ею не занимался, было не до пирожков: писал пьесы, романы и поэмы. Писать стал еще школьником, чуть позднее первой мировой войны. Посылал во все редакции — и в Берлин, и в местные, но не печатался. (Рукой майора: смотри приложения № 1, 2, 3, 4, 5.) В начале тридцатых годов вступил в гитлеровскую организацию. Почти совсем забросил пирожки: фашистский листок напечатал его четверостишие, обещали печатать, когда придут к власти и выгонят всю эту… Гитлер пришел к власти, но печатать Иоганна не стал. Зато Иоганн Г. получил официальный пост, дававший право контроля литературных материалов, в пределах своего городка, конечно. «Я не был жесток в отношении собратьев по перу, — сказано в его показаниях (представляю себе самодовольно оттопыренную губу). — Я всегда руководствовался любовью к немецкой литературе».

М а й о р. Расскажите о вашей деятельности на войне.

И о г а н н  Г. Только в глубоком тылу, господин майор, организация отдыха, мне было предоставлено право разумно выбирать исполнителей для своих пьес. Большинство из них играли ужасно.

М а й о р. Это нас не интересует.

— Еще не такие чудики попадаются, — сказал мне майор, когда я переписал суть дела в свой блокнот. — Сволочной режим, — сказал он убежденно. — Верите ли, так иной раз обрыднет — кажется, лучше в штрафники, только бы не с ними заниматься. Ну, я думаю, осталось недолго: побежал фашист, — И он улыбнулся такой милой и доброй улыбкой, что у меня сердце сжалось. И в самом деле, думал я, воевать ему было бы куда легче.

А меня тянуло написать о «сволочном режиме» и о том, что, как его ни брани, а режим этот создали люди. Я за последние месяцы видел много пленных, тысячи прошли по Международному, ныне Московскому проспекту. Кто из них работал вместе с Иоганном, осуществляя контроль над репертуаром, а кто по Иоганновым доносам попадал в «неблагонадежные»?

Я вспомнил, как в самом начале января сорок второго, в штабе армии, находившемся в Благодатном переулке, мне сказали, что на рассвете в районе Пулкова захвачен пленный. Для того времени событие! Я стал просить разрешения поговорить с пленным, но ответ был коротким: отправляем в штаб фронта. Если там найдут возможным…

Минут через десять я увидел пленного в сопровождении нашего автоматчика и молоденького лейтенанта, как оказалось впоследствии, недурно говорившего по-немецки. Пленный был в шинели, с непривычным для нас башлыком и в русских валенках — морозы стояли страшенные, а его с вечера послали в боевое охранение.

— Прошу извинить, товарищ майор, прошу извинить, товарищ капитан… — говорил лейтенант, проталкиваясь сквозь толпу штабных (здесь, кажется, все были старше его по званию) и придерживая кобуру с пистолетом. Позади него шел пленный, а позади пленного автоматчик, строго смотревший в зеленую спину.

На улице стояла полуторка, я предъявил свое весьма хилое удостоверение, попросил подбросить до штаба фронта. Лейтенант доложил своему начальству, и меня взяли. И не просто взяли, но и посадили в кабину с водителем. «Это, — любезно разъяснил мне лейтенант, — не для удобства, а все равно мне в кабине не усидеть. Такой уж у меня характер», — сказал он, забираясь в кузов и придерживая кобуру.

Я был очень доволен таким оборотом дела. Всеми своими костями, через полушубок, телогрейку и гимнастерку, я чувствовал кожаную спинку, протертую тысячами таких же полушубков, телогреек и гимнастерок, и хотя машина работала «на чурках», в ней сохранились запахи мирных дней — бензина и табака «золотое руно». И водитель был такой же довоенный — молчаливо знающий свое превосходство над пассажиром.

Мы свернули на Международный проспект и поехали по направлению к центру города, зажатые между глубоко вросшими в лед трамваями и растерзанными, перекореженными машинами, — живые среди мертвых.

Полуторка шла не быстро, тормозя на ледяных ухабах; на минуту я закрыл глаза и сразу провалился в сон. Наверное, я здорово пригрелся; чем иначе объяснить, что сразу рухнули льды, забились моторы, побежали красненькие трамваи…

Крепко тряхнуло, я открыл глаза и почти сразу услышал голос водителя:

— …Инструменты под сиденьем.

И я вышел из машины, не сразу сообразив, как это меня на полном ходу вытолкнули из рая.

— Что там у вас? — крикнул лейтенант.

— Сейчас поедем, — неестественно бодро откликнулся водитель, но я слышал, как он проворчал: «Чурки, они и есть чурки…»

И он был прав! Мы четверо хорошо знали, что чурки есть чурки, и только пленный удивленно поглядывал на наше банно-прачечное устройство.

Я недолго разминался у машины.

— Садитесь, — сказал мне водитель.

Я сел, и мы со стоном двинулись вперед. На этот раз мы и двухсот метров не проехали. Послышался знакомый свист, сверху нам забарабанили, и в это время что-то грохнуло поблизости и сильный толчок выбил руль из рук водителя. Он как-то всем телом ткнулся на баранку, машина накренилась вправо, почти въехав в мешки с песком, с прошлой осени закрывавшие витрины «Гастронома».

— Вылазьте, — сказал мне водитель.

Я вылез. В голове у меня отвратительно гудело, так, что я почти не слышал знакомого свиста, вернее слышал, но не мог сообразить, что это обычный обстрел и что надо укрыться. Наконец я понял и бросился в парадную, где уже стояли лейтенант, автоматчик и пленный немец, и понадобилась еще минута для того, чтобы я понял все до конца.

— Ich habe Angst[9], — сказал пленный.

— В чем дело, что вы хотите?

— Ich habe Angst, ich habe Angst, — повторил пленный.

Лейтенант пожал плечами и вышел из парадной взглянуть, что с машиной.