Изменить стиль страницы

Чуть не на крыльях мчатся. А я все из своего окна смотрю и вижу, никак к матери ведет. Взяла миску, вроде за делом к ним пошла, но в дом не вхожу, окна-те открыты, я и слушаю: «Посмотри, говорит, мама, на эту девушку и подумай, зачем я к тебе ее привел?» А мать-то Макарушкина, царство ей небесное, ему и отвечает: «Смотрела я да заглядывалась на наших невест — хороши, но такой красы ненаглядной не привидывала». А они бух к ней в ноги: «Мамочка, мамочка, полюбились мы». Ну, мать, что мать: «Совет вам да любовь, дай вам бог так любить и уважать всю жизнь. Не было у меня дочки, теперь есть».

— А я тоже видела их вместе: бегу я как-то по-за огородами, это весной было, как раз перед войной. А цвело-то все кругом, ну диво, чисто диво. Иду это я, думаю, крапивы бы мне где поросенку нащипать, подошла это и слышу: в огороде у них воркуют двое, вижу, стоят и вот обнимаются, и вот целуются. Я думаю, что из них дальше будет? И схоронилась за углом, малинник у них в угле-то цвел, и не видно меня. А он, молодой-то, взял ее на руки да и понес меж гряд и как дите малое и баюкает и приговаривает: голубка, чу, моя, да ненаглядная моя. Так вот все носил да носил, я уж устала смотреть. Отдохнула, цвету нанюхалась и подалась потихоньку, думаю, не сглазить бы, уж больно они хороши были оба.

— Вот, милая, как все начинается и как все обертывается. Видимо, лето красное в году два раза не живет.

— И я на нее налюбоваться не могла: идет с работы, бывало, швея-то наша, модница, платье по фигурке сшила, коса вокруг головы, да вся такая ладная, а к щекам спичку поднеси, так вспыхнет — такой румянец был. Другой раз глянуть глаза не поднимаются…

— А свадьбу-то их помнишь?

— Как не помнить! Свадьба была на всю деревню. Как поехали по деревне кататься на тройке, а молодежь-то ленты растянули поперек дороги и гостинцев просят…

* * *

Ленты, ленты, разноцветные, так и вьются, и вьются, и летают…

Она с интересом стала вглядываться в тех, кто говорит, вот прошла одна из говоривших в угол и положила свернутую бумагу за картинку, спрятала. А она лежала и думала, что ж это за мужчина там с бородой в углу и свет перед ним?

А те люди в руках какую-то рамку держали — чем-то любовались. А на стене квадрат пустой отличается пятном светлым на обоях. Что-то там висело, но что?..

* * *

Лето кончилось. Вот-вот покатятся поспешные денечки бабьего лета. Нигде и никто так не ждет его прихода, как деревня. Лето — пора страдная, кормилица, понятно. С весны ранней как пошло: вспахать, посеять, потом прополка, потом боронование, потом окучка, потом полив, потом сенокос подошел, потом уборка зерновых, сбор плодовоягодных, овощных, одно созревает за другим — всюду забота и сила требуется. И, наконец, бабье лето. Последняя неделя сентября — начало октября.

Во времена мирные, чистые и памятные наступают золотые бабьи деньки. И не за отчаянье зовут их — бабье лето, — за заботы домашние, ласковые. Последняя возможность для хозяйки просушить зимнюю одежду, вынуть ее из пронафталиненных сундуков, протянуть на заулках веревки, и развесить лисьи шубы, собольи воротники, бостоновые костюмы. Моют избы, сени, заменяют подстилку для скота. Чтобы во дворе было сухо и чисто, кладут желтую солому. Валиками шлепают половики на прудах и озере. Укладывают на подволоку в сено недозревшие сливы, яблоки-антоновку и зимовку, тогда они улежатся, дозреют там. Вяжут из калины лесной да рябины веники и вешают сушить. Калину потом зимой парят с сахаром в горшках в печи. А рябину, ту вымораживают и едят от угару. Бруснику замачивают с яблоками в кадках, а ядреный морс подают в праздники на похмелье. Капусту рубят, шинкуют. Огурцы же давно засолены. И пахнет по утрам пряным солодом и молодым хлебом. Ребятишки, бросив портфели, после уроков целыми днями играют, как бывало в летние дни, на середине дороги в вышибалу или в казаков-разбойников, опоясывая всю деревню стрелами. Матери снуют по соседкам, одалживаются секретами разносолов, специями, листом лавровым, смородинным, дубовым. А мужички уже приглядываются, ощупывают свиней и бычков, хорошо ли откормлены, — скоро убой.

Деревня вся пестрая, как шаль девичья, нарядная…

Но то золотое времечко, как сказка детская, забылось за долгое военное лихолетье.

Уставали бабы. В колхозе работы кончались, так на льнозавод стали посылать, — лен стлать, трепать. За огородом следить некогда. Ничего, почитай, не сняли. Вот брусники наберут по ходу на работу да обратно. Ее брать нетрудно. На огороде яблоки, вишни, сливы, хоть немного времечка урвать надо, того, другого по хозяйству запасти. Как стали приходить солдатики с фронту, стали отмечаться праздники. То в одном доме объявлялся жданный, гаданный, то в другом. От мала до стара приходили посмотреть на вернувшегося. Кому мест не хватало, шли со своими стульями и табуретками. Сидел фронтовик как жених — в красном углу при орденах. Жена-невеста с выводком ребят — рядом. Сидит, глядит, вдруг прижмется к пустому рукаву, заплачет. Тогда глядельщики тоже начинали голосить.

У Надюшки вон мужа привезли, доставили на дом, цел и невредим с виду. Но после контузии ослеп. Когда уходил, только сын народился. А теперь спрашивает: нос-то какой, глаза какие? Уйдет на цельный день на завалинку, сидит. Уже оброс, на деда похож стал. За ним, как за малым дитятком, пригляд да пригляд.

Жены, матери ждали. Даже если давно была похоронка, ждали. Выходили за деревню на большую дорогу. Подолгу стояли. Ждали хромого, больного, любого, лишь бы вернулся. Чтобы так же посадить в красный угол — глядеть не наглядеться.

Сходились в избе глядельщики, слушали. У кого мужья погибли, тех иной раз под руки выводили, так надрывались. Только одна, стоя в сторонке и глядя, и слушая, будто не видела и не слышала. Спокойная стояла и пустая. Уж все разойдутся, а она в углу стоит. Хозяин спросит, что, Варя-то дождалась али не пришел еще. Жена руками машет: замолчи, мол, не заговаривай при ней, и переведет разговор.

Войне и году не минуло, как получила Варя похоронку. Чем стало для нее это извещение, на памяти у всей деревни — замертво нашли ее наутро, запорошенную мартовской поземкой на обледенелом насте болота. В сознание она пришла, но сознание это было уже не тем сознанием, когда оно осознается. Онемела поначалу, есть ничего не ела, и про похоронку ни разу не вспомнила. И даже имени своего она не помнила, как окликнут, так и ладно. Все чаще деревенские называли ее Фетинкой, за пестроту ее небрежного теперь платья, за наличники на ее избе, пестревшие бумажными цветами и фантиками.

Варя-Фетинка появлялась в домах неожиданно. Стукнет в окно, хозяйка впустит. Особенно присматривали за ней соседки по обе стороны — Аполлинарья и Марья. То кринку молочка, то щей миску принесут. Хозяйство ее уже было в разоре. Огород беленой зарос. На работу она не выходила. Подолгу сидела, оцепенев, безмятежно сложа руки, такие спорые недавно на работу. Праздников не справляла, но была глядельщицей. Когда же подолгу отсутствовала, слали к ней посыльного с хлебом.

* * *

…Корова Степану не давалась. А от Степановой густой брани дергалась у нее шкура и вымя поджималось. Не ухватишь. Степан цвенькал тощей струей о подойник и крутил головой: ни хрена себе воскресенье. Марью сломила простуда в пояснице, и она слегла. Утром Степан затопил печь, шишуль напек, да таких крутых — не укусишь, ребятня полуголодная осталась. Невзирая на воскресенье, назначил его бригадир на конюшню, потом послал в коровник подсобить соломой крышу укрывать. Проваландался до вечера, да и поди-ка, легко ли на деревяшке. А теперь еще эта, фашистка комолая, шарахается, норовит лягнуть. Эх, артиллерия, это тебе не палить прямой наводкой. Еле надергал полведерка молока.

В избе Марья встретила мужа вопросом:

— Дела у тебя есть какие по дому ти нет? Так отставь, отнеси-ка Фетинке молока и краюшку хлеба, что-то она не бывала давно, не заболела ли, сердешная. — Степан от ярости чуть подойник не упустил. Но махнул рукой, стал собирать указанное. В сердцах дверью бухнул и пожалел тут же — самому же и чинить, если что.

Подошел к соседкиному дому лютый. И в крыльцо постучал, и в окно. Тишина. А чтоб их, зря проходил! Но замка на двери нет. Может, спит, не слышит? Прошел в темноте сеней, на ощупь открыл дверь избы. Встал на пороге.

— Есть кто в доме али нет? Почему не отзываешься?

На печи зашевелилось.

— Что тебе?

— Что-что, Марья молока прислала. Захворала Марья.

Варя слезла с печи.

Степан поставил молоко на стол.

— Я только из коровника пришел. Крышу там крыли, холодно по ночам становится, скотина померзнет. Скоро утром встанем, а все снегом запорошило. Говорю дояркам, солому надо загуртовать, а крышу валежником прикрыть, все одно зима длинная, крышу на корм растащат. Дождь сегодня холодный… Погреться у тебя не найдется, знобит меня?

— Погреться? Да у меня с печью что-то случилось. Утром затопила было, дым в избу обратно прет. Чуть не угорела. А то нагрелся бы на печи-то.

— Тьфу. Печь-то у меня и дома есть. Ладно, печь я посмотрю. А ты сбегай к Евсейке, там всегда есть горючее. Да Авдотье его на глаза не попадайся. С умом действуй.

Варя накинула шаль, вышла.

Евсей заправлял картофель в подполье по новому методу: прорубил окошечко в срубе на уровне подполья, к нему приладил лоток на подпорке, картошку высыпал на лоток. Фетинка, помня наказ, манила его издали.

— Тебе чего, Варвара?

Она ласково улыбалась:

— Поди-ка!

Евсей оглянулся.

— А чего я тебе спонадобился? За коим?

— Ты ближе подойди.

Евсей подошел несмело.

— Авдотья дома? — зашептала Фетинка.

— Позвать, что ли?

— Что ты, что ты, — замахала Фетинка руками, — погреться у тебя не найдется чего?

Евсей оглянулся на избу, не видать ли жены, и подумал: «Совсем плоха баба». Вслух спросил: