Изменить стиль страницы

Встали за углом. По очереди ходили подглядывать в окна. Каждая примечала своего. Что делает?

— Третий день картошка некопаная за огородом мерзнет, а у него все отговорка: к Донатке надо сбегать, к свояку, хворает он, — кляня свою доверчивость, качала головой жена Евсея Авдотья.

— Да я ни то твоего, своего который вечер не вижу, — отвечала Донатова супружница.

— А моего все бригадир посылает на мельницу зерно сушить, — стонала от возмущения Граня Борисова, — вона, оказывается, где зерно-то. Ну я ему…

Не успели бабы, опомниться, как Гранька, схватив из-под ноги камень, бросила в среднее окно.

Зазвенели стекла. Надрывно залаяла собака.

Из разбитого окна высунулся Борис, затряс кулаками, что-то заорал, но Гранька зло хохотала. И другие жены в знак солидарности бросили по камню.

Первым осторожно выбежал «Федор Тихоныч Чижов и Катя Малина», пришибленно улыбаясь, не понимая бабьего гнева, в душе коря мужиков за подвох, он боком-боком и дернул через огороды. Евсей схватил свою за шаль и накрыл лицо, чтобы не визжала, раз не понимает. Донат степенно, но плотно взял под ручку жену, тихо что-то сказал, отчего та сникла, мирно пошли домой. Борис же выбежал злой, но Граньки уже и след простыл. Он погрозил вслед, вернулся за Тимофеем, старательно свел с крыльца. Подлая Заливайка крутилась под ногами. Надюшка приняла было мужа, но Тимофей отвел руки, пошел с Борисом. Тогда на крыльце показался Степан, покурил, поглядел на небо и вернулся в дом.

Проводив Тимофея, на бегу задыхаясь от ярости, летел Борис домой. Ногой с лета бухнул в дверь. Но предусмотрительная Граня накинула засов.

— Открой… Открой, хуже будет.

За дверью всхлипнули. Услышал женин голос:

— За что же мне такое наказанье? Четыре года ждала, ждала его, проклятого. На подушках все цветы от слез вылиняли. Ни весны, ни лета не видала, как лошадь работала, жива как осталась в стужу да в голодуху… Бьешься, как рыба, дети орут, скотина кричит, всех обойди, всем поднеси. А этот, ирод проклятый, не успел вернуться, норовит морду в сторону…

Борис слушал жену, и гнев постепенно улетучивался.

«А ведь права она, — подумал, слабея, — три месяца как вернулся, а уж невмоготу, отдушину ищешь. Как они все годы здесь без нас-то управлялись?..»

Граня не унималась.

— Грань, — позвал Борис мягко. — Открой, милая…

За дверью стихло, потом загремел засов.

Не спится ночью Фетине, не заботы томят ее головушку, чудится ей, что звенят бубенцы на гриве лошади, поют и пляшут на ее свадьбе гости. И суженый смеется и шутит среди этого мелодичного шума, и она вскрикивает: «Это ты ли, любый?!» — «Тут я!» — откликается он, и голос его звенит, то приближаясь, то удаляясь, и спит она не на соломенной кровати, а на моховых подушках, и журчат реченькой-говорушкой подружек ее голоса. А по буграм пахуче-зеленым цветет земляника белая… Чу! Опять бубенцы зазвенели, бубенцы с ее свадьбы, и в шали она розовой, и жених возле, — смеется и обнимает ласково, и одаривает всех подружек — горстями пряников да леденцов, а ее — поцелуями горячими. Все горячей и горячей, вот-вот сожгут они ее щеки, губы, сердце в груди. Мелькают пестрые пятна перед глазами, и в темноте избы они освещают печь, стол, широкую лавку и маковки кровати. А голос любимого все отдаляется и отдаляется, сани все дальше и дальше, на том конце деревни.

Она не отпускает, не может отпустить и выходит сквозь железные обручи кровати, сквозь стены пустой избы и догоняет, догоняет…

Деревня тонула в сумерках под добротным одеялом облаков, набухших от готового снега.

С рассветом он выпал. Лежал недвижным покрывалом.

Но вот деревня заскрипела дверями дворов, сеней и, выйдя с крыльца, бойко заторопилась, как молодайка или обновленная вдовушка на колодец за водой, к соседям за заваркой, задымила печами; потом засобиралась на работу и… выхолостилась малость, оставила радоваться первому снегу тех, кто всегда удивляется, — малых детей.

Они облепили окна, приплюснув носы к двойным уже рамам, стали выбегать без верхней одежды босиком на заулок и плясать, хватая недолетевшие снежинки. Между ними бродили удивленные куры, клевали сыпавшееся сверху белое зерно и глотали.

Окна в доме Вари-Фетинки были наскоро заткнуты. А сама она залезла на крышу в одной кофте, простоволосая, — осматривала трубу, постукивала и заглядывала внутрь.

* * *

Второй послевоенный июнь стоял жаркий, влаги не хватало. С одной стороны хорошо, и дальше сухость бы не помешала, сенокос выйдет богатый. С другой смотреть: кормовые и зерно не нальются, присохнут. Оводов, мух, комарья всякого расплодилось от зноя уйма. Скотина, та вся у реки пасется. У реки легче. Зайдут по брюхо в воду и стоят, и стоят, — все спасенье. Тем же, что на ходу, в работе, трудновато, от кровососной оравы не укрыться.

Лошадь под бригадиром не бежала, а приплясывала, крутя головой и гривой, молотила хвостом себя по крупу, а бригадира — по ногам. Иной раз даже тоскливо ржала, когда неумолимые твари застили глаза. Бригадир чаще обычного подъезжал к колодцам, окатывал из ведра себя, обмывал кобылу.

Но жара не жара, а в эту пору любой день на учете. Народу рабочего в колхозе негусто. Мужиков с фронта вернулось чуть. Да и те — кто на одной ноге, кто контуженый, кто слепой, кто как. Куда пошлешь? Огород разве стеречь. Работают в поле старики да старухи, дети. В основном же бабы с девками.

Разведчик Африкан Данилыч прибыл с войны цел и невредим, если не считать пустяка — частичного отсутствия правой руки.

Как всегда, по утрам делал он объезд бригады. Сегодня звенья все на местах. Кроме первого, которое в полном составе будто сквозь землю провалилось.

Вечером, как сейчас помнит, дважды заезжал к Авдотье, звеньевой. Не застал. Наказал матери ее: мол, с утра закончить прополку свеклы. И не видать. Одним словом — бабы. Может, председатель сам куда назначил?

Небо чистое, солнце на полдень — день добрый в разгаре, только и работать. Африкан забыл о жаре и страданиях лошади, проехал еще несколько участков — нет звена. Надо к звеньевой ехать. Может, случилось что не к месту.

В деревне тишина. Только гуси гогочут, переходя от одной тени к другой, да баушка Дуня в тон гусям кличет кого-то. Подошла к колодцу, открыла тяжелую крышку, заглянула в темноту, зажмурилась.

— Ты кого там, баушка, выглядываешь? Лягушат на жареху, что ли?

От Африканова оклика баушка вздрогнула, а две большие лягухи сорвались со стен и плюхнулись в самую середину. Уверясь, что внуков там нету, баушка повеселела:

— Да внуков ищу. Пропали окаянные.

— А… Авдотья где?

— Почем я знаю, в поле, чай.

— Нету ее в поле.

— Нету?

— Ну говори прямо, не съем, жестковата.

— Поди-ко… — Баушка заговорщицки зашептала ему на ухо.

— А, чтоб их! — Африкан махнул кнутом, поскакал.

У Фетинкиного дома тишина. Под окном — свежебитые стекла, заглянул — пусто. Сплюнул. Тоскливо утер пот. Стал прислушиваться к деревне. Баба русская в тишине не усидит, голосом себя выдаст. Слышит частушки:

Срубы рубят, срубы рубят,

Срубы рубят под овин.

Меня семеро не высушат,

Как высушил один.

          Мы с залеточкой стояли,

          Была ночка лунная.

          Я врала, а он все верил,

          Голова чугунная.

Ясно. Вон через дорогу напротив тяпки с граблями прислонены к крыльцу.

На огороде в малиннике, из погреба, хозяйка доставала повторную бутыль. Уже высунулась наполовину. Отпотевшую бутыль бережно наклонила и полила для пробы на ладонь. Завидев Африкана, как в землю ухнула с бутылью.

Бригадир заглянул в щелку; бабы сидят, занавесившись, в полутемной задней избе, поют опасливо в четверть голоса. Большое блюдо с соленьем на столе, у каждой по стаканчику. В красном углу Фетина, кивает всем головой, обещает что-то.

И ставня не стукнула, и половица не скрипнула, как возник Африкан Данилыч перед окаменевшими бабами. Молча и яростно в окно их, как кур с насеста, стал выбрасывать, только цветные подолы распушились. И неполная рука помогла — скоро управился. Сам вышел через дверь. Чуть запыхавшись. Смотрел с укором.

— Вот, — бабы виновато вытолкнули Фетину вперед. — С прибылью поздравил бы…

Африкан оглядел Фетину. Живот особенно не выделяется. В общем, какой мужик в этом деле разбирается. Одним словом — бабы.

— Значит, прибыль среди бела дня обмываете? Что ж, примите наши поздравления. — И он придурковато раскланялся. — Только чия прибыль-то, обчественная? — Сказал и сам же захохотал надолго.

Бабы терпеливо пережидали, когда кончится бригадирово веселье.

— Все, что ль? — спокойно спросила звеньевая Авдотья. — У вас, кобелей, одно на уме. Ему про Фому, а он про Ерему. Не усидела баба, в поле выходит. Вот ведь что. А ты…

Бабы смотрели укоризненно, Африкан покрутил носом, но словесно не выразился. Лишь на часы глянул молча. Вскочил на коня и умчался, всклубив деревенскую улицу.

— За норму будь спокоен. Свое отработаем! — крикнула вслед ему Авдотья.

Разобрали тяпки, грабли. Хватились Нюрку-хозяйку. Зашли в огород, не видно. Покликали. Она отозвалась из ямы. Пришлось спуститься, помочь выбраться. Отделалась Нюрка легким испугом и повреждением ноги. Бутыль же не разбила.

Переговариваясь, с частушками пошли бабы на поле. Впереди танцевала Фетина, серьезная и плавная. В хвосте хромала Нюрка, пострадавшая за общество.

Соседние звенья поглядывали с любопытством. На прополку бабы набросились горячо. Только помощница, Фетина, больше развлекала баб песнями да танцами, чем орудовала граблями. А под конец совсем угасла, легла тут же в междурядье на ботву сорняковую, лицо свекольным листом прикрыла. Отвыкла от работы. Смотрели подруги на нее, и не по себе им становилось. Хоть труд их и тяжелый, но ни одна не позавидовала «легкой» Фетининой доле. А Нюрка вдруг вспомнила: а ведь хорошей портнихой была, моду с нее снимали… И загорелись бабы. Вот закончится уборка, пойдут праздники, надо какие-никакие обновы шить. Сговорились: отработать за Фетину трудодни, а она нашьет им платьев.